Есть странный парадокс восприятия, так или иначе неизбежный для каждого, кто ставит себе целью изучение русской духовности начала века: парадокс психологической неувязки между количеством сорванных календарных листков и качеством самого переживания мерцающей за ними реальности, когда ничтожный интервал в несколько десятилетий вырастает в оптике восприятия до гигантских и уже почти что проваливающихся в миф масштабов. Мы знаем, что это было, и было совсем недавно, совсем близко, но вот дотянуться до этого «близко» оказывается делом вовсе не простым, а то и мучительно непростым; привыкшие к благополучным трафаретам ньютоновского времени, мы оттого и замираем в столбняке невероятного, что сталкиваемся с неожиданно иной, до головокружения иной реалией времени, где несколько календарных десятилетий вполне умещают в себе психологический отсчет на тысячелетия, где стереотип «глубокой древности» как бы срывается с насиженных представлений о Египте или Греции и оборачивается совсем недавним, совсем близким и почти что нашим прошлым, требующим, однако, от нас не меньшей ретроспективной напряженности, не меньшего пафоса дистанции, чем век Перикла или, скажем, досократиков. Ошеломленные, мы начинаем понимать, что, да, в каком–то другом, нефизическом и, значит, более реальном отсчете времен эти наши почти современники, еще почти вчерашние и позавчерашние (и даже еще… сегодняшние[88]), эти просветленные и боговдохновенные подвижники русской и уже вселенской культуры, авторы диковинных книг, одни заголовки которых скликаются, скорее, с рукописями Мертвого моря, нежели с книжными обозрениями современности, ближе стоят к расхожему стереотипу древности, чем к нам. Словно бы за несколько названных десятилетий и случилось то самое, что по обыкновению называют катаклизмом и счет чего в истории идет на тысячи, а в природе и на миллионы лет: потоп, геологические псевдоморфозы, великое переселение, хаос, страшно подумать, новый генетический код… Теперь, когда, очнувшись от полувекового и безоглядного штурма будущего, мы виновато приходим в себя и начинаем вспоминать о прошлом, а главное, извлекать это прошлое из толщи беспамятства по всем правилам археологических раскопок, выясняется, что налицо явные признаки мифа.

Нормы жанра требуют от пишущего эти строки биографических сведений о Густаве Густавовиче Шпете; я открываю 50‑й том Энциклопедического словаря Гранат (7‑е изд., стб. 378) и нахожу дату рождения — 1879‑й; минутою позже заглядываю в Литературную и Философскую энциклопедии и наталкиваюсь на 1878‑й. Разночтения продолжаются и дальше: так, начало профессуры в Московском университете помечено в одном случае 1910‑м, а в другом 1918‑м; равным образом и вице–президентство в Государственной академии художественных наук (ГАХН) восходит то к 1923‑му, то к 1924‑му. Скажут: это случайность, опечатка, небрежность составителей. Возможно, но как быть с тем, что психологически такая случайность, или небрежность, вполне вписывается в общую тональность восприятия! Достоверно, во всяком случае, следующее: родился в Киеве, окончил историко–филологический факультет Киевского университета, переехал в Москву, где преподавал на женских курсах (педагогических и курсах Герье), а потом и в университете, жил в Германии и Англии, защитил диссертацию у Гуссерля, после революции был действительным членом и вице–президентом ГАХН до 1929 года; остальное уже в фатальном отчуждении от личной судьбы и в созвучии с общими скоповыми гекатомбными судьбами эпохи: запрет на публикации, борьба за существование в качестве переводчика («Феноменология духа» Гегеля — шедевр философского перевода), катастрофически диссонирующая неперевоспитуемость в контексте уже не той, уже этой действительности, арест (по всем правилам индуктивной логики) и смерть, уже и вовсе растворяющаяся в гигантском анонимном мифе–конвейере по производству мертвых масс, как движущих сил истории. Дата смерти обозначена с подозрительной точностью: 23 марта 1940 года[89], с точностью — больше того — глумливой и как бы дезориентирующей сознание от реальности бреда в сторону якобы порядка и осмысленности случившегося; у философа Шпета — будем уверены — нашлось бы для такой точности достаточно умного презрения; скажем так: когда бы ни наступила эта смерть, безликая, хтоническая и уже анахроническая, меньше всего ей пристало бы рядиться в какую–нибудь дату[90], в осмысленную и исторически укрощенную метрику европейского календаря. В конце концов нам оттого и столь мучительно дотянуться до этого недавнего мига нашего прошлого, что промежуток разделяющих десятилетий оказался неким обмороком времени, чудовищной воронкой анахронизма, всосавшей в себя распавшуюся связь времен — не только славное, овеянное глорией начало века, но и нашу память о нем, — и значит (страшно подумать!) всё еще грозящей поглотить и конец века, если мы, первенцы его конца, не сотворим в себе таинство памяти и не восстановим живую наследную связь с первенцами его начала.

Перейти на страницу:

Похожие книги