Вспоминаю наш (единственный вдвоем) визит к Корнею Ивановичу Чуковскому приблизительно в те времена. Разговор шел почти исключительно об Оскаре Уайльде, о его истории, суде над ним, о русских его дореволюционных переводах, которые Чуковский очень ругал, называл преступными. Потом в дневнике появилась запись. «Карьерий Поллюцианович Вазелинский». «Корней Иванович – а даря ему очередное издание От двух до пяти, „Корней Корнелию глаз не выклюет“ – не Вы ли тогда написали»?

Письмо Щипачеву помечено февралем 1962 года. 3,5 года прошли. История продолжалась. Для отца она так и не закончилась.

В 1966–1968 годах в рамках работы в Институте мировой литературы отец написал книгу Советская литература. Проблемы и люди – плановую работу, предназначенную только для английского и французского издания. Там есть глава о Пастернаке, 16 страниц. Привожу несколько цитат из русского оригинала этой совсем неизвестной русскому читателю, видимо, устаревшей, совершенно официальной книги. Но тому, что сказано о поэзии Пастернака, едва ли возразишь:

«Явление замечательной утонченной индивидуальности, лирики века эстетизма.

Поражает бурей синтаксиса, фонетикой стиха, монофонизмом, неожиданностью метафор и сравнений

Ахматова тишина, созерцательность. Пастернак обвал образов, соединение несоединимого… Пастернак –  лирик не исторический,  а феноменологический. Его стихия не история, а природа, и выражает он не сущность, а явление. Но в этой сфере он видит такое, что не видит никто.

О „Докторе Живаго“. Одна из причин его появления гипертрофия насилия во время культа Сталина, будившая в последние годы перед смертью Сталина у миллионов людей естественный протест. И вот последние 10 лет своей жизни он стал писать роман, проникнутый пафосом христианства. Стихи в нем на темы  Нового Завета. Десять лет РПЦ пыталась создать поэзию христианского вероучения. Но подлинно художественные стихи о Христе в Гефсиманском саду мог создать только Пастернак.

В романе [„Доктор Живаго“] есть толстовская идея непротивления злу.

Я достаточно знал этого замечательного человека, чтобы не думать о нем худо. Его поэзия – удивительная  книга нашей эпохи, поэт-гений еще долго останется в памяти людей»76.

За такими словами, за их интонацией в 1960-х годах легко разглядеть покаянный поклон. Или даже попытку запоздало извиниться. Ничего подобного, конечно, нельзя было произнести на том собрании. Галич пел потом: «Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку», – никто, конечно, вспоминать не будет, сколько там было рук, сколько скопилось выплеснутого и невыплеснутого гнева. У литературы, как всегда, нашлись и более важные дела. История движется в живых картинах, она оставила нам фигуру великого травимого поэта в окружении спущенных на него собак. Корнелию Зелинскому тогда и потом не могли простить сочетания хороших манер, философского образования, рафинированной внешности с ролью слуги режима, в пастернаковском деле исполненной особенно рьяно. Плюс жалоба на Вяч.В. Иванова-Кому в МГУ, где он преподавал, которая для отца была лишь мелкой местью уязвленного самолюбия, а Коме стоила тогда диссертации. И отец это быстро понял. Он не понял только, что публичное унижение и самоунижение были на самом деле милостью Божией, шансом для метанойи, перемены ума. Но он хотел справиться с этой бедой с помощью той же среды, которая его осудила, не идя вглубь, к своему внутреннему «я», которым одарен каждый человек, скрываясь под «я», униженным, мечущимся, пытавшимся обрести мир с обществом и с самим собой. Надо было бы ему побыть в этой беспощадности общественного мнения, не ища оправданий, не ссылаясь на обстоятельства, чтобы разбудить иное, заложенное в нем, неведомое, скрытое Христово начало.

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Похожие книги