Недели две Клава не обращала на мужа внимания. Василий слышал через стену, как она ложится с дочерьми спать, как о чем-то шепчутся перед сном, а потом все стихало — они засыпали. А он лежал на голых холодных ступеньках и желал себе только одного — смерти. Застрелиться или повеситься он уже не мог: бурное отчаяние прошло, уступив место тоске, безысходности.
Однажды дверь на крыльцо отворилась, и пьяный Василий в темном дверном проеме увидел жену. Она была в длинной ночной сорочке, поверх которой было накинуто пальто.
— Ты что здесь лежишь, нейдешь в избу? — спросила она, точно он лежал на крыльце первый раз.
— Мне Славку жалко, — отвечал Василий, кутаясь в фуфайку.
— Его теперь не воротишь ничем. Ушел от нас Славка насовсем.
— Не могу, не хочу без него жить! — Василию вдруг стало трудно дышать, он рванул фуфайку за ворот так, что от нее на ступеньки посыпались пуговицы, и пьяно стукнулся затылком о стену.
Первый раз за все это время он плакал. Слезы долго допились и нашли наконец выход.
— Глупый, разве можно такое говорить? А Людка, а Светка — не дети твои? О них ты что — не думаешь?
— Сын… сын… — трясся в плаче Василий.
Горе после слов жены, нет, не отпустило его, но стало не таким саднящим. Не стоит ему так терзать себя. Человек проверяется еще и тем, как он может переносить несчастья. У него семья, и надо жить ради семьи. А ту пулю не воротишь и не пошлешь назад в ствол, сколько бы об этом ни думал.
Василий, поднимаясь по ступенькам, покачивался не от хмеля, а от опустошения, вызванного слезами. Жена поддерживала его.
Потом был суд. Дали Василию три года.
Дорога сужалась и петляла. Лес делался мельче, сосны и ели уже не росли тут, их сменили чахлые березки, ольха и ивовые кусты. Становилось холоднее, хотя солнце подходило к своей самой высокой точке. Вскоре между кустов мелькнуло что-то светлое. Василий не сразу понял, что это болото. Как сильно в этом году оно разлилось! Осинник стоял в воде, отражаясь в ней стволами и голыми ветками.
Подойдя к краю болота, Василий немного поколебался и шагнул в воду. Она сдавливала резиновые сапоги и леденила ноги. Иногда под каблук попадал лед, и Василий, боясь упасть, хватался за ближний куст.
Над болотом стояло яркое голубое небо. Был виден противоположный берег, еще круче, чем этот, поднимавшийся вверх, потемневшие ели и сосны на том берегу. Тут была когда-то река, но обмелела и заболотила пойму. Воздух был сырой и холодный, он остужал голову, и думалось ясно.
Почему выбор пал на сына, а не на него самого? Почему не разорвалось у него в руках ружье, не выбило ему глаз, оба глаза, не изуродовало лицо, не убило его, наконец? Если бы случилось с ним, было бы легче понять. Но сын, мальчик, который только начинал жить и ничего еще не видел. Слишком жестоко и несправедливо, чтобы можно было поверить. А он сам всегда ли был справедлив и добр, хотя бы к тем же зверям и птицам?
Василий чуть не черпал сапогами воду. Недолго пробудет эта вешняя вода, неделю-другую, и болото войдет в свои берега. Дальше идти было опасно. Склонив к воде головы, стоял прошлогодний сухой камыш, осока была вся затоплена.
Болото казалось безжизненным, но Василий ждал, и вскоре взгляд его стал различать плавающих уток, затем он услышал свист их крыльев. Василий глядел на них. Он всегда любил зверей и птиц, хотя и убивал их на охоте.
Василий ушел с болота, когда совсем продрог. Разогретая земля в лесу дышала прелью. Зеленеющие стволы осин пахли прохладно и горьковато. Уже подсох верхний слой летошней листвы и шуршал под ногами.
Впереди мелькнуло небо. Лес кончался.
Шилов только что пришел в мастерскую, куда вчера пригнал трактор, как его вызвали к механику.
— Вот что, Петр, — сказал механик, его давнишний приятель, — на тебя тут заявление лежит.
Он вынул из-под шестерни лист бумаги, исписанный аккуратным почерком, и прочитал: