Он положил одежду на перила крыльца и по-хозяйски, не спеша стал одеваться, как будто собирался на работу, влез в штаны, звякнул пряжкой, застегнул ремень, натянул рубаху, намотал на ноги портянки, застегнул фуфайку. Но уже не было покоя в мире, хотя по-прежнему светила луна, искрился снег на скате соседней крыши и не слышалось ни одного звука…

<p><strong>Старухи</strong></p>

В одной деревне доживали свой век две старухи — Мавра и Устинья. Век у обеих был долгий; когда спрашивали, сколько им лет, они, гордясь, отвечали:

— Сто семьдесят на двоих.

Мавре шел восемьдесят шестой год, Устинье — восемьдесят четвертый. Первая — высокая и сухая, как жердь, с темным, будто закопченным лицом, на котором старость изменила все: глаза помутнели, нос отвис, рот ввалился. Вторая — маленькая круглая старушка. Лицо ее походило на печеное яблоко, но морщины не исказили черт, и старуха напоминала куклу. Маленькие глазки ее еще светились небесной голубизной.

Они не были родственницами и когда-то жили своими домами, но уже лет пятнадцать, как они говорили, коптили белый свет сообща: топлива шло вдвое меньше, харч расходовался тоже экономнее и есть с кем перекинуться словом. А то от одиночества у них начался в голове звон, и обе стали рассуждать сами с собой. Поселились они у Устиньи, потому что изба ее крепче, а Маврин дом со всеми пристройками сломали на дрова. Отоплялись они им лет пять и нужды не знали. Раньше у них имелось хозяйство — коза, куры. Но с каждым годом все труднее было его вести, вначале они зарезали козу, потом порешили и кур. Они словно сжимались и вот дошли до того, что второе лето не обрабатывали огород, и там буйствовали крапива, иван-чай и чертополох. Под конец даже печь топить стало трудно.

Раз в неделю их навещал внук Устиньи Савелий, или Севка, как они назвали его, тридцатипятилетний мужчина. Он привозил им из города на мотоцикле большую сумку хлеба, баранок, чаю и сахару, этим, в основном, они и питались, иногда еще варили на керосинке картошку.

Встретив Севку, они заливались слезами.

— А смерть ты нам не привез? — спрашивали его.

Севка терялся.

— Если вы мне такое будете говорить, то я к вам и ездить перестану.

— Ладно, ладно, больше не будем, — успокаивали они его и тут же, забыв про свое обещание, продолжали: — Видно, смерть стороной нас обходит… Где ты, смертушка, ау, отзовись?!

Севка торопливо выгружал провизию, приносил из колодца воды, клал в печку дрова, чтобы им оставалось только чиркнуть спичку, спрашивал:

— Что вам привезти? Через неделю приеду. Заказывайте, — и выбегал из избы, как ошпаренный, дергал ногой, заводил мотоцикл, ехал и думал: «Неужели человек может молить себе смерти?» Ему это казалось странным, непонятным, и он не мог представить, что с ним произойдет подобное. Он старался не думать о смерти, и разговор старух выводил его из равновесия.

Старухи же больше всего любили говорить о смерти. Даже в короткие летние ночи им не спалось, некоторое время они тихо лежали, одна — на низкой железной кровати, другая — на лежанке, на соломенном матрасе. Тикали ходики, отмеривая им последние дни жизни, в окна с невыставленными зимними рамами уже заглядывал рассвет.

— Не спишь, Устинья? — окликала одна другую.

— Нет, не сплю. С вечера подремала, а теперь сна ни в одном глазу.

— Я тоже не сплю… Об чем думаешь?

— Так, обо всем.

— А я о смерти… Какая она? Ведь никто этого не знает. Всё люди знают, только не знают, что такое смерть.

— И никогда не узнают, — говорила Устинья.

— Ты боишься умирать?

— Я хоть бы сейчас, сию минуту, с превеликой радостью умерла. Одного я страшусь — залежаться.

— Я тоже не боюсь умирать, — вторила ей Мавра.

Смерть они воспринимали как избавление: дряхлые тела были им в тягость, ноги и руки, когда-то налитые силой, плохо слушались, поясницу к дождю ломило на излом, тряслась голова, и что-то в ней кипело. Из тела выходила жизненная энергия, и его охватывала неподвижность, оцепенение. Но разум продолжал работать с прежней силой, может быть, даже яснее, чем в молодости, потому что издали видно лучше, но бывали провалы и в памяти, они иногда заговаривались, Раз среди ночи Мавра встала и начала одеваться.

— Ты куда? — окликнула ее Устинья.

— Домой.

— Дак дом-то твой здесь!

— Не-ет, я домой, домой… — упрямилась Мавра и качала головой, а потом, дойдя до двери и взявшись за скобку, опомнилась, повернула назад, разделась и легла в постель.

Устинья ни тогда, ни после ничего не сказала ей, понимая, что в сознании Мавры произошел какой-то сдвиг, вывих, к счастью, кратковременный.

Но, боясь залежаться, они не предавались долгому унынию. Особой жизнерадостностью отличалась похожая на куклу Устинья.

— Послушай моего глупого разума, — уничиженно начинала она. — Мир не без добрых людей. Севка к нам ездит, провизию нам возит, дровишки у нас есть. Живем мы в собственном дому, в теплоте, светлоте. Пензию нам платят. Чего нам еще нужно?

— Тебе хорошо петь. У тебя внук. А у меня — никого, — возражала Мавра. — Руки-ноги откажут — богадельни не миновать.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже