Две взрослые дочери Петра Митриева были давно выданы, обе в Нижний Новгород. Они жили там: Наталья Петровна — с мужем и детьми, Марфа Петровна — бездетной вдовой. Обе изредка пересылались с отцом и матерью вестями, которые по дружбе проносил в обе стороны нижегородский вестник Родион Мосеев.
Старик постучался у ворот своего домика, и дворник Аггей отпер ему калитку. Петр Митриев провел ребят в поварню, где вкусно пахло свежеиспеченным хлебом, снял там шубу и присел на лавку.
— Сгорели мы, Евпраксея Фоминична, — сказал он, обратившись к жене. — Как есть, дотла. Были мы купцы, а стали гольцы.
Евпраксея Фоминична прикрыла стол со свежеиспеченными хлебами чистой холстиной, поморгала, вздохнула и не сказала ничего. Она только посмотрела на Воробья и Сеньку, потом перевела глаза на мужа.
— А это, Евпраксея Фоминична, — стал объяснять Петр Митриев, — соловьи-воробьи. Молодший, Сеня, потерялся в суматохе, теперь отца с матерью не сыщет. А отца его я знавал — у зарайского воеводы в кузнецах жил. Ну, а этот, востроглазый, — это есть сущий воробей, такая ему и кличка.
— Это как же так, Петр Митрич, сущий? — удивилась старушка. — Воробей сущий?
— Ну, воробей, соловей — всё, мать моя, едино. Воробьева батьку паны саблями порубали; сирота, вишь. Пускай соловьи-воробьи хоть до теплого солнышка поживут у нас. Помилосердствуй, Евпраксея Фоминична: дай ребятам умыться и напитай. А я их стану уму-разуму учить.
— Твоя воля, Петр Митрич, — поклонилась Евпраксея Фоминична мужу. — Ты в доме своем хозяин. А и я так думаю — приютить сирот, так это хорошо.
Когда ребята, умытые и накормленные, пошли вслед за Петром Митриевым в светлицу, они остановились на пороге в полном изумлении.
Вся светлица состояла из одних чудес.
На печных изразцах были изображены охотники, пахари, жнецы, музыканты, скоморохи, львиные морды и оленьи головы. В простенке стоял старенький, украшенный перламутром органчик. На подоконнике щурился на выглянувшем солнышке необыкновенной дородности золотисто-рыжий кот. На круглом столике в углу большая стеклянная чаша, в ней плавали крохотные рыбки. В медной клетке, подвешенной к потолку, заливался ярко-желтый кенар. А по стенам были развешаны часы и качались маятники — одни торопливо, словно боясь куда-то опоздать, а другие медленно, ровно, чинно, уверенно: тук-тук, тук-тук; вправо… влево; вперед… назад…
В довершение всего часы стали бить, и почти все в одно время. Светлица сразу наполнилась звоном, хрипением, кукованием и звяканьем. А дедушка Петр Митриев расхаживал по жарко натопленной светлице в домашнем кафтанчике и потирал руки.
— Ну-кась, соловьи-воробьи, такие-сякие! — кричал он, силясь перекричать все разнородные звуки, которыми вдруг наполнилась светлица. — Воробушки в коробушке. Ась, чего?
И остались «соловьи-воробьи» жить у Петра Митриева в поварне, приходя каждый день к нему в светлицу дивиться на его чудеса.
УЧЕНЬЕ — СВЕТ
Когда малый, ходивший у Пожарского в бубенщиках, вернулся из Москвы в Троицкий монастырь ни с чем, Арина метнулась было сама бежать в Москву искать Сеньку. Но ее удержал Федос Иванович:
— Куда ты, голубка, побежишь? На кого Андреяна покинешь? Сенька коли жив, так будет жив. Ну, а коли…
Федос Иванович не договорил. Он хотел сказать: «Ну, а коли нет Сеньки в живых, так и в Москву бегать незачем». Хотел сказать, но вовремя удержался. Вместо этого сказал:
— Сыщется твой Сенька. Вот сердце мне говорит, что сыщется. Великое дерево буря ломит, а малая былиночка цела бывает. Тебе, Арина, теперь об Андреяне надобно думать. Не заживемся мы тут — ни князь, ни люди. Чуть передохнём — и потянемся в Мугреево. Не мешкая, до вешней распутицы…
От взора Арины не укрылось, что людей в монастыре за последние два дня сильно поубавилось. Федос Иванович стал тишком да исподволь рассылать их по княжеским вотчинам пахать, сеять и ждать, что князь прикажет.
«Верно это: скоро ехать и Андреяну», — решила Арина, выслушав уговоры Федоса Ивановича.
— В Мугреево, — молвила она вслух. — Скоро…
— Да, Арина, скоро, — подтвердил Федос Иванович. — Чаять надо — до полой воды. А ты, Арина, чшш! Знай помалкивай.
Сказав это, Федос Иванович внимательно посмотрел вокруг и пошел прочь, поминутно оглядываясь. А под вечер он разыскал Арину в толпе женщин и шепнул ей, чтобы она нынешней ночью не ложилась. Как стемнеет совсем, пусть соберет свой узелок и выходит к больнице.
Арина так и сделала.
У больницы ждало двое розвальней в простой, крестьянской упряжке. Монахи вынесли Андреяна из больницы и уложили в розвальни на рядно поверх свежей соломы. Потом обе упряжки тронулись с места и остановились у палат, где находился Пожарский.
Поддерживаемый Федосом Ивановичем и Ионой-врачом, Дмитрий Михайлович, заметно хромая, вышел на крыльцо. На Пожарском поверх шубы был мужицкий армяк; на голове — баранья шапка. У Дмитрия Михайловича хватило сил спуститься с крыльца, но внизу он качнулся от слабости. Монах-силач, одетый в ямщицкий тулуп, подхватил Пожарского, поднял на руки и опустил в пустые розвальни на матрац, накрытый рогожей.