Он снова кивнул, и это было в общем вполне естественно: он ведь уже знал, что я скажу. Но мне становилось все неуютнее. Я вдруг понял, что меня смущает: он не забрасывает меня вопросами, он не оспаривает мои мотивы — я ведь ожидал этого. Я замолчал, и молчание тянулось, казалось, несколько часов. Джонсон не пытался нарушить тишину.
Тогда я снова заговорил. Я пытался объяснить, как мне самому стали ясны мои убеждения. Никогда еще я так остро не чувствовал недостаток разговорной практики в английском, голова разламывалась от усилий адекватно выразить мои чувства и мысли. Я пытался подчеркнуть, что в душе я больше не советский человек и не могу оставаться частью советского мира. Я рассказывал ему о невыносимых ситуациях, в которых мне часто приходилось действовать вопреки здравому смыслу, чувствуя себя идиотом. Этого требовала защита советской позиции в ООН. А в то же время мне приходилось делать вид, будто я поступаю объективно, как и положено заместителю Генерального секретаря. Все эти объяснения показались мне самому такими неубедительными, что я начал с другого конца.
Я сказал Джонсону, что вначале был полон надежд. Я похвалялся перед ним, как быстро продвигалась моя карьера, я хвастался тем, что мои друзья, люди, с которыми я вместе учился и которых любил, занимали влиятельные посты и некоторые из нас когда-то думали, что мы можем что-то изменить, можем помочь приоткрыть советскую систему.
Джонсон молча сидел рядом, слушая мою болтовню. Только потом я понял, что в тот момент он (и американское правительство) вовсе не жаждали узнать мои мотивы. Скорее, его задача заключалась в другом: дать мне возможность доказать подлинность моего решения не на словах, а на деле. Я попытался успокоиться, придать своим речам более прагматическое и менее идеалистическое звучание.
— Речь идет не о деньгах и не о комфорте, — сказал я. — Как советский посол я пользуюсь всеми возможными благами. У нас с женой прекрасная квартира в Москве, масса дорогих красивых вещей, — у нас есть все, чего мы хотим. Дача в одном из самых лучших мест под Москвой. Куча денег. Дело не в этом, — повторил я. — Дело в том, что взамен я должен подчиняться системе, как робот своему хозяину, а я больше не верю в систему.
Я сказал ему, что наши телефоны постоянно прослушиваются, что КГБ постоянно следит за мной, часто почти следуя по пятам, что членство в партии вынуждает меня заниматься политической работой, которая не имеет никакого отношения к моей дипломатической службе, и создает постоянную угрозу вмешательства в мою личную жизнь и жизнь других людей. От меня требуют, чтобы я вел пропагандистскую работу, чтобы я как попугай повторял на собраниях то, что следует, и побуждал других думать так, как следует. Но самое отвратительное то, что партия заставляла меня быть для моих соотечественников в Нью-Йорке чем-то вроде сторожевой собаки, следящей за их моралью. Я ненавидел все это лицемерие, я хотел заниматься своим делом, в которое я верил и которое интересовало меня. Я хотел сделать в своей жизни что-нибудь стоящее.
Во время всей этой речи Джонсон не проронил ни слова. Потом он спросил, сказал ли я жене о нашей встрече. Я ответил, что нет, но что я собираюсь это сделать. Я заметил, что Джонсону понравился мой ответ, но он ничего не сказал.
Наконец, я выдвинул свои требования. Я хотел открыто перейти к американцам и заявить об этом. Мне нужна была защита, и я не хотел, чтобы меня контролировали.
— Я хочу работать, писать и жить так, чтобы никакое правительство не диктовало мне, что делать и что говорить. Даст ли ваше правительство мне такую возможность?
Джонсон встал и подошел к бару в углу комнаты.
— Не знаю, как вы, но я определенно выпью двойное виски. Вам налить? — спросил он.
Его дружелюбный тон разом изменил атмосферу. Казалось, он понял, что мучало меня. Он вдруг стал человеческим существом, а не учреждением или судебной инстанцией, перед которой я вынужден был оправдываться. Я быстро согласился еще выпить. Мы стояли у бара, он налил виски и содовую. Мы чокнулись. Впервые за весь вечер мы улыбнулись друг другу.
Вернувшись на тахту, он закурил и, откинувшись назад, сказал:
— Ну вот, прежде всего я уполномочен предложить вам защиту, о которой вы просите. Если вы готовы бежать, мы готовы помочь вам, принять вас, если вы именно этого хотите.
— Да, я хочу именно этого, — ответил я.
— Мы о вас много знаем, — продолжал он. — Мы давно уже наблюдаем за вашей карьерой, поэтому я должен спросить вас, уверены ли вы в своем решении? Если у вас есть какие-либо сомнения, скажите нам об этом. Как только это дело развернется, его никто уже не сможет остановить.
— Я принял решение.
Однако Джонсон продолжал говорить о том, что в США у меня не будет тех особых привилегий, к которым я привык, будучи членом советского высшего класса. Он говорил, что у меня не будет машины с шофером, зарплату которому платит государство, у меня не будет государственной квартиры, вообще не будет той роскоши, которая доставалась мне бесплатно как советскому чиновнику высшего ранга.