Сидевший у одна худой парень лет двадцати пяти взмахнул рукой и сделал вид, будто поймал муху. Он поднес руку к уху и стал слушать.
— Жу… жу… жужжит, — удивился он. — Попалась и жужжит. Просит: «Пу… пу-сти, чел'эк».
Это был старый эстрадный номер. Подгулявший муж возвращается домой и куражится над мухой. Его встречает маленькая разгневанная жена — тоже муха в сравнении с ним. И вот он уже вздыхает:
— Жу-жжишь? Жуж-жи. Муха сильнее человека…
У артиста была неровно остриженная голова на длинной и худой шее. Торчали в стороны большие бледные уши. А в глазах плясали чертики. Как будто не вагон с колючей проволокой на окнах, не немецкая неволя, а доброе довоенное время, смотр самодеятельности, сцена клуба. И когда кончил он какой дружный смех, какие аплодисменты грянули в вагоне!
Смеялся Философенко. Смеялся отекший от голода пожилой Солонников. Смеялся всегда замкнутый и молчаливый мужчина с усами, поступивший в лагерь недавно. Смеялся сосед Васи — молодой киргиз Максим аз Джалал-Абадской области, с которым они успели уже подружиться. Смеялись все.
Только помешанный бухгалтер, на которого немец позарился, видимо, из-за его роста, был лишь встревожен шумом и, все так же возвышаясь над всеми, быстро-быстро оглядывался по сторонам.
Поезд стоял на станции. Необычный шум услышал часовой. Он осторожно открыл дверь, просунул в нее автомат и стал подозрительно рассматривать заключенных, затихших при его появлении.
Сумасшедший тоже уставился на немца в упор, пытаясь понять, что это за явление. Потом, видно, вспомнил все же, сколько толчков и ударов получил от этих вооруженных людей в серой форме. На лице его появилась какая-то мысль. Он брезгливо махнул в сторону часового рукой и деловито полез, на самую верхнюю полку.
— Сволеч! — угрожающе сказал ему солдат.
По сумасшедший даже не оглянулся.
Часовой переступил с ноги на ногу, почесал небритый подбородок и приказал:
— Тико! Я буду стрелять!..
Постоял еще, убрал автомат, задвинул дверь. В вагоне стало темно.
16
Русских привезли в Баварию, заставили пилить лес.
Поднимали их в шесть часов утра и заставляли готовить лошадей к работе. Потом выдавали завтрак (все та же кружка «кофе» и двести граммов хлеба с опилками) и гнали в лес. Впереди верхом ехал немец с автоматом, за ним, на подводе, — второй. Далее следовали четыре доводы с пленными. Потом опять немец с автоматом и еще четыре подводы с пленными. А чтоб кому не пришло в голову бежать, по сторонам ехали верховые с автоматами, позади лаяла свора собак.
Пленные таскали тяжелые бревна, грузили их на подводы, отвозили к лесопилке. Производительность труда поддерживал окрик надсмотрщика.
Обед, состоявший из черпака брюквенного супа и двухсот граммов хлеба, не мог насытить. К концу дня пленные едва передвигали ноги. Они с трудом добирались до казармы. Но немцы и тут заставляли сначала убрать лошадей на ночь, подмести двор, улицу перед казармой, починить сбрую. И лишь потом выдавали на ужин еще кружку горячего «кофе» и двести граммов хлеба. Поздно ночью под лай собак и шаги часовых пленные забывались наконец коротким сном.
Работа сблизила пленных, выявила их характеры. Здесь были и люди уставшие — преимущественно пожилые. Они потеряли надежду на возвращение, ожидали лишь смерти. Остальные — их было большинство — не сдавались. Они жадно ловили все слухи о движении Советской Армии на запад. Старались во что бы то ни стало выстоять.
Около Философенко даже образовалось что-то вроде кружка наиболее опытных и бывалых: Усач, Костя Курский, Андрей Сталинградский, Иван Муха…
Их странные имена были лишь прозвищами. Номер так номер. Не каждый пленный хотел открывать врагу свое лицо.
Например, пожилой спокойный мужчина с усами, с которым Вася сидел рядом в вагоне, внешне ничем не выделялся среди остальных. Работал, не пререкался с надсмотрщиками, молча переносил усталость. Но тот, кто захотел бы присмотреться к нему поближе, увидел бы за всем этим огромную выдержку. Усач хорошо знал повадки конвоиров, вовремя предупреждал пленных о неверном шаге или опасности. Он объяснял это тем, что в первую мировую войну его старший брат побывал в немецком плену. Но нетрудно было догадаться, что и сам Усач повидал в жизни немало. А грубоватое прозвище? Надо же было как-то звать человека, имевшего только номер.
Костя Курский хорошо пел русские песни. В пути или на отдыхе, особенно когда становилось уж очень горько на душе, пленные просили:
— Костя! Начни что-нибудь. Родное.
И под небом чужой Баварии неслось:
В шутку кто-то назвал певца курским соловьем. С тех пор осталось: Костя Курский, Костя Соловей.