28 ноября 1836 года он пишет тому же лицу: «В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность». 30 марта 1837 года — ему же из Рима: «О! когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрогается при одной мысли!»… «И я ли… могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный».
15 марта 1838 года в письме к В. Ф. Одоевскому о современной России: «… все рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожества!» — а в апреле 1838 года в письме к М. П. Балабиной: «… холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум…» И департаменты, аристократство, меценаты феодальной и бюрократической, Российской империи, и меркантильность рынок века капитала, несомненно, презренны в глазах Гоголя этих лет.
После всего сказанного о построении и, так сказать, идейном движении повестей, вошедших в «Миргород», и всего этого сборника в целом, нет необходимости подробно останавливаться на «Вие», во многом повторяющем — в специфических формах легенды — идейно-эстетическую композицию всей книги. Разумеется, неправы те, кто нарочито сближает «Вия» с повестями «Вечеров на хуторе». Хотя в основе и «Вия» и этих повестей лежат легенды и романтические восприятия фольклора, обработка их разная уже потому, что в «Вие» нет и помина цельного поэтического мира идеальной нормы добра и красоты, торжествующих и в самом зле, и потому, что — в связи с этим — в «Вие» нет и единства мира, а есть, наоборот, мир, расколотый надвое, рассеченный непримиримым противоречием.
Как будто бы в обольстительный мир легенд и видений ворвалась пошлая ничтожность мира Шпоньки, или, вернее, Довгочхуна. Или, наоборот, в мире Довгочхуна вдруг, взрывая его ничтожную застойность, возникли тревожные, но ослепительные видения легенды. Так в одном небольшом рассказе объединились в тесном и противоречивом сплетении оба ведущие мотива «Миргорода» — и потрясающая ослепительность человека легенды, человека поэзии, который и есть настоящий, подлинный человек, спящий в обыденном человечке современности, и ничтожность пошлости этого современного человека.
То, что разошлось в «Тарасе Бульбе» и в повести о двух Иванах в разные стороны, породив две противостоящие картины, — слилось в одну картину в «Старосветских помещиках» и в «Вие». Старички Товстогубы несут в глубине своего ничтожного существования высокую основу своего человеческого духа, пусть искаженную, но живую.
То же — в другом аспекте — в облике Хомы Брута. Он как бы включен сразу в два мира, в две пересекающиеся плоскости; он живет в двух противостоящих друг другу стихиях, условно говоря — дневной и ночной. Днем, то есть в обыденном своем существовании, на поверхности своей жизни, образующей и его облик, Хома — это весьма «типическое» выражение и средоточие всяческой пошлой ничтожности, «прозы» жизни, недостойной человека. Таким он предстоит окружающим, таким его видит рассказчик, таким он видит сам себя. Вспомним, как сотник высказывает предположение о святости жизни и дел Хомы: «Кто? я?» — сказал бурсак, отступивши от изумления: «я святой жизни?» произнес он, посмотрев прямо в глаза сотнику. «Бог с вами, пан! Что вы это говорите! да я, хоть оно непристойно сказать, ходил к булочнице против самого страстного четверга».
Но тот же Хома включен и в другой мир, «ночной», в мир необыкновенных явлений, колоссальных сил, мир трагический, полный ослепительной красоты и могучих страстей, мир, где в битву вступает добро и зло, мир, окруженный всем космосом величественной природы. И Хома здесь, в этом мире, — силен и ловок; он меряется человеческой силой с мощью таинственного зла. Он входит в легенду как равный, и его окружают здесь не шинок и рынок, а грандиозная природа, не пьяные слуги или торговки, а фантастические образы народной поэзии.
Хома — человек из породы тех, кто образует «существование» повести о двух Иванах, человек «нрава веселого», главное занятие которого — «лежать и курить трубку». Но вот — вечер, и он стоит на грани «иного бытия», которое тоже его бытие. Первые предвестия иного звучат в гоголевском слоге: «Сумерки уже совсем