(XXIII) Ты потребовал издания закона о домогательстве; он тебе вовсе не был нужен, так как существовал строжайший Кальпурниев закон[1043]. Твое желание и твое почетное положение были приняты во внимание. Но этот закон в целом, пожалуй, был бы для тебя пригодным оружием, если бы ты как обвинитель преследовал виновного; в действительности же соисканию твоему он помешал. (47) Ты своими настояниями добился назначения более строгого наказания для плебса; более бедные люди были встревожены; для нашего сословия ты добился кары в виде изгнания; сенат уступил твоему требованию, и согласно твоему предложению, установил более суровые условия для всех граждан, но неохотно. Для тех, кто стал бы объяснять свою неявку в суд болезнью[1044], кара была усилена. Многие были этим недовольны: ведь таким людям приходится либо напрягать свои силы в ущерб своему здоровью, либо из-за болезни отказываться от прочих жизненных благ. И что же? Кто это провел? Тот, кто повиновался авторитету сената и твоему желанию, словом, тот, кому это менее всего было выгодно[1045]. Ну, а те предложения, которые, согласно с моим сильнейшим желанием, отверг сенат, собравшийся в полном составе? Неужели ты не понимаешь, что они немало повредили себе? Ты требовал совместной подачи голосов, принятия Манилиева закона[1046], уравнения во влиянии, в положении, в праве голоса. Люди уважаемые, пользовавшиеся влиянием среди своих соседей и в своих муниципиях, были удручены тем, что такой муж выступил за уничтожение всех различий в почетном положении и влиянии. Кроме того, ты хотел, чтобы судей назначал обвинитель[1047] — с тем, чтобы ненависть граждан, в настоящее время скрытая и ограниченная глухими распрями, вырвалась наружу и поразила благополучие любого из честнейших людей. (48) Все это путь к обвинению тебе пролагало, путь к избранию закрывало.
К тому же вот еще один удар, нанесенный твоему соисканию, и, как я не раз говорил, тяжелейший; о нем многое было убедительно сказано высоко одаренным и красноречивейшим человеком, Квинтом Гортенсием. Мне же труднее говорить в предоставленную мне очередь именно потому, что до меня говорили и он, и муж, занимающий самое высокое положение, необычайно добросовестный и красноречивый — Марк Красс, а я в заключение должен рассмотреть не ту или иную часть дела, а дело в целом по своему усмотрению. Итак, я рассматриваю, можно сказать, почти те же вопросы, судьи, и, насколько смогу, постараюсь не утомить вас. (XXIV) Но все-таки, как ты думаешь, Сервий, — какой удар секирой ты нанес своему соисканию, внушив римскому народу страх, что Катилина будет избран в консулы, пока сам ты будешь подготовлять обвинение, отбросив всякую мысль о соискании? (49) Правда, тебя видели ведущим расследование; ты был мрачен, твои друзья были опечалены; люди видели, как ты вел наблюдение, устанавливал факты, беседовал со свидетелями, удалялся с субскрипторами[1048] — делал все то, от чего обычно, как нам кажется, даже набеленные мелом тоги кандидатов темнеют. Тем временем Катилину видели бодрым и веселым, в сопровождении свиты молодых людей, окруженным доносчиками и убийцами, воодушевленным как надеждами на солдат, так и — он сам это говорил — посулами моего коллеги. Вокруг него толпилось его войско, составленное из колонов Арреция и Фезул, и среди этой своры, резко от нее отличаясь, были видны жертвы сулланского безвременья. Его лицо дышало неистовством, взор — преступлением, речь — высокомерием. Ему, видимо, казалось, что консульство ему уже обеспечено и у него в руках. К Мурене он относился с презрением, Сульпиция же считал своим обвинителем, а не соискателем; ему он сулил расправу; государству угрожал.