Впрочем, первому не удалось ввести в заблуждение ни меня, ни кого бы то ни было другого; (V, 11) в самом деле, чего можно было бы ожидать от человека, чья юность, на глазах у всех, была доступна любому развратнику; от человека, не сумевшего свою чистоту, которая должна быть неприкосновенна, охранить от нечистой разнузданности людей; от человека, который столь же усердно проматывал свое собственное имущество, как впоследствии — государственное, и, впав в бедность, удовлетворял свою страсть к роскоши сводничеством в своем собственном доме; от человека, который, не найди он убежища у алтаря трибуната[1277], не мог бы уйти от власти претора, ни от толпы заимодавцев, ни от описи имущества?[1278] Если бы он, в должности трибуна, не провел закона о войне с пиратами, то он, по своей бедности и подлости, сам, конечно, пошел бы в пираты и этим, право, нанес бы меньший ущерб государству, чем тем, что он, нечестивый враг и грабитель, находился внутри стен Рима. На его глазах и при его попустительстве народный трибун провел закон о том, чтобы не считались с авспициями[1279], чтобы не дозволялась обнунциация собранию[1280] или комициям, чтобы не дозволялась интерцессия при издании закона, чтобы утратил силу Элиев и Фуфиев закон[1281], который, по воле наших предков, должен был быть для государства самым надежным оплотом против неистовства трибунов. (12) А впоследствии, когда бесчисленное множество честных людей в трауре[1282] пришло к нему из Капитолия с мольбой, когда знатнейшие юноши и все римские всадники бросились в ноги этому бесстыднейшему своднику, с каким выражением лица этот завитой распутник отверг, не говорю уже — слезы граждан, нет, мольбы отечества! Но и этим он не удовольствовался; он даже предстал перед народной сходкой и сказал то, чего не осмелился бы сказать его супруг Катилина, если бы он вновь ожил: за декабрьские ноны моего консульства и за капитолийский склон[1283] ему ответят римские всадники; и он не только сказал это, но и стал преследовать тех, кого ему было выгодно; так, римскому всаднику Луцию Ламии, человеку выдающегося достоинства, моему лучшему другу и преданнейшему стороннику моего восстановления в правах, человеку состоятельному, преданному поборнику государственного строя, этот консул, упоенный властью, велел покинуть Рим[1284]. И после того как вы постановили надеть траурные одежды и когда все надели их, причем то же самое уже ранее сделали все честные люди, он, умащенный благовониями, в тоге-претексте, которую все преторы и эдилы тогда сняли, он, издеваясь над вашим трауром и над скорбью благодарнейшего государства, сделал то, чего не делал ни один тиранн: тайно скорбеть о вашем несчастье он не препятствовал вам, но открыто оплакивать несчастья государства он своим эдиктом запретил.
(VI, 13) Когда же на сходку во Фламиниевом цирке[1285] не народный трибун привел консула, а разбойник — архипирата, то сколь достойный муж выступил первым! Осоловевший от пьянства, от беспробудного разврата, с умащенными волосами, старательно причесанный, с тяжелым взглядом, с обвислыми щеками, с охрипшим и пропитым голосом! Он с уверенностью человека, отвечающего за свои слова, изрек, что наказание, какому были подвергнуты граждане, не будучи осуждены, ему чрезвычайно не нравится. Где так долго скрывался от нас столь великий авторитет? Почему в непотребстве и кутежах этого завитого плясуна так долго пропадала столь исключительная доблесть?