– У меня тот узел, который нельзя ни распутать, ни разрубить, его можно только грызть, и я пытался… как попавший в капкан волк перегрызает свою лапу, навсегда оставаясь хромым, но обретая свободу. Но в одном вы правы – сила, которая меня к вам привела, вне моей воли. Я эту музыку хотел забыть, потому что знал, если мне когда-нибудь доведется ее услышать, она взорвет меня изнутри… И я пытался спрятать себя от нее, почти никогда не бывал в филармонии, услышав по радио какой-нибудь концерт, пение скрипок, я убегал в другую комнату или выключал музыку. А она все равно проникала сквозь стены… ее пульс… Ведь у нас есть не одно и не два, а три сердца: первое гонит кровь, второе – лимфу, а третье – память; и она, как река, эта проклятая память заставляет нас в какой-то момент карабкаться против течения подобно рыбе, идущей на нерест, чтобы снова оказаться в тех водоворотах, на тех перекатах, где мы захлебывались и где нас мочалила и тянула на дно неумолимая сила, для которой у меня даже имени нет… просто мутный коловорот, в котором время перетирает и перемешивает наши самые черные и самые белые страницы…
Лестница
Инга. Так ее звали. Мне тогда было двадцать лет… Она была на год моложе. Мы дружили еще со школы, хотя она училась в другом классе. Для нее я стал первой любовью, но в силу разных обстоятельств она скрывала свои чувства… не столько от меня, сколько от себя. Там все заклинивалось на семье. Ее папа, латыш, был человеком чрезвычайно строгих нравов, деспот в своем семейном мирке, а мать в инвалидном кресле, наполовину парализованная после автомобильной аварии, страдала от страшных болей и – как их последствие – глубоких депрессий. Отсюда вытекал ее страх – привнести в семью свои личные триумфы и радости, и она все прятала в себе, никому не показывала…
И если бы я обнажил свои чувства, сказал бы ей о своей любви… все могло случиться иначе, но я был слишком увлечен собственным успехом, своей личностью… понимаете? Она была открыта доя любви и ждала от меня той же открытости и ясности чувств. А я намеренно напялил на себя маску холодного денди, то есть созерцал мир, как Онегин театральную публику – через лорнет, полагая, что излишняя щедрость чувств подпортит мой имидж. А она, Инга, гордилась мной, любила похвастаться мною в компаниях, всегда говорила: «А вы разве не знаете, какие у Левки таланты?» – и глаза ее сияли, словно наполнялись тихой радостью будущего счастья… Я все это принимал как должное… Меня тешило ее восхищение и слегка опьяняла моя власть над ней. Сейчас поясню. Мне нужна была подпитка… моему самолюбию, и это чувство гордости за меня в ее глазах… оно словно говорило мне: ты лучший, ты несравненный, ты самый-самый. И когда я в компании, на какой-нибудь вечеринке, упоенный своим успехом у публики, полуобняв ее, выцеживал из себя что-нибудь вроде того, мол, Инга в этой игре тоже совсем не пешка, она начинала вся светиться и благодарить меня глазами. Но я делал это крайне редко, а иногда мог ее резко оборвать, если был не в духе, сделать вроде порученца при вельможном пане… принеси то да отнеси это…
А потом что-то случилось. Не могло не случиться. Не знаю точно – когда, но я почувствовал легкий холодок отчуждения, которое я сперва воспринял как обычные перемены в женском настроении или вспышки ревности, я ведь с видимым удовольствием принимал загадочно-томительные взгляды других девушек и даже при ней иногда флиртовал, намеренно поддразнивал, испытывая ее.