Через год, а может, и больше, после отчаянной смелости обращения к политической головке Украины приехал я в Болотню, и уже после первой… (а не угадали!) ложки борща взгляд мой упал на эбонитовый, с рожками телефонный аппарат, застывший на почетном месте – у печи. Ай молодцы украинские управители!
– Ну-ка, – говорю, – Федя, давай позвоним хоть доктору Михайле Григорьевичу, да и справимся, здоров ли он.
– Так телефон не особенно работает. Ты в письме написал, чтоб установили. Они через неделю его и привезли. А про подключение в твоем письме и слова нет.
– А и правда.
…А свадьба уже в разгаре. Уже Василь Скопич, заменяя целый оркестр, играет, и поет, и зазывает на танцы. И в палатке, раскинутой в саду, где Федор напрививал на яблони разных слив, вишен и абрикосов, чтоб цвели подольше, продолжается гулянье, и песни, и крики «Го-о-рь-ко!», и тихо спускается вечер со своими звездами, и сваты не забывают наливать в граненые стаканчики добрую горiлку. А я держусь из последних сил, не желая опять осрамиться перед молодицей Галей, и Яков Мусийович в пиджаке и белой рубашке, застегнутой на все пуговицы, держится тоже и даже внимательно слушает соседа-тракториста, такого с виду кремезного, что если он и уступает своему трактору в силе, то ненамного.
– Чуете, дiду! В ботинках что главное – чтоб они сначала не жали, потом чтоб сначала не текли, а красота и иностранное происхождение – это другое.
Луна уже вперлась на небо таки высоко. Скопич прервал музыку, чтоб перекусить, а у забора, покуривая, сидят мужики и рассказывают страшные истории.
– Косил я на лугу у Тетерева, а в самую спеку лег под копну и заснул. Как вдруг слышу гул. Я очи расплющил и одразу сел. На меня по небу медленно летит огромная, як скирда, голова Ленина. И гудит. Я – бежать в сторону Иванкова, она за мной. И все ближе, ближе… А внизу у нее черная дыра, и той дырой она меня норовит накрыть.
– Брешешь!
– А нет.
– Не брешет, – вмешивается доктор Михайло Григорьевич. – Сама Татьяна Трохимовна из культотдела рассказывала, что на выставке в Киеве какой-то скульптор сделал ту головку из медного листа. А она не полезла в ворота, так ее выставили на улице. А после окончания выставки был банкет…
– Может, с того она и гудела, – встревает здоровый тракторист Сашко.
– Та подожди… И на том банкете Татьяна Трохимовна уговорила ту голову перевезти в Иванков. Ее зацепили вертолетом, и полетела она…
– Кому ж поставить свечку, что скульптор тот не был по имени Пигмалион, – подал из темноты голос киевский искусствовед Сергей Проскурня в вышитой рубашке, аж до той поры трезвый, – и делал ту фигуру головы человек без любви. А если б он свою работу полюбил и в ту любовь поверил, то, может, голова ожила бы да и объяснила, чего хотела от нас.
– А кабы все скульпторы любили и с верой робили, да все те памятники в кепках и без посходили с постаментов, да все бюсты завозились, да сошлись в одном месте… Чур, меня, чур.
– …Так про голову… Упал я лицом в траву, аж слышу – гуп! Поднял глаза. Лежит та голова на земле. Упала. То было знамение, что Иванков окажется в мотне…
– А я отношу это не насчет головы Ленина, а насчет направления ветра, – возразил кто-то образованный.
– Не скажи.
Тут доктор взял меня за локоток и, отведя в сторонку, сказал:
– У меня есть к вам медицинский вопрос. Сколько вы весите?
– Восемьдесят килограммов.
– А сколько стаканчиков горилки выпили?
– Да так, примерно четыре.
– Надо еще четыре, – уважительно сказал Михайло Григорьевич. – Для спокойствия. Стаканчик на десять килограммов веса обеспечит полное связывание свободных радикалов, и радиации некуда будет чипляться. Пойдем!
Мы пошли. В «шалаше» вовсю связывали радикалы и пели. Доктор налил, я бросил извинительный и прощальный взгляд на Галю, а Яков Мусийович поднял большой палец – правильно! Когда процентов восемьдесят радикалов было уже связано, в незащищенной еще части мозга вдруг засветился вопрос, который мучил меня все эти пять лет, что я не виделся с доктором.
– Михайло Григорьевич, как вы тогда говорили? Не тра-та-та метод защиты от радиации.
– А нетривиальный.
– Нетривиальный. Ну да.
Мы вышли с доктором из палатки, как выходили из хаты с дедом Яковом Мусийовичем, с той только разницей, что в свободных от объятий руках у нас были стаканчики, полные нетривиальной защиты.
– А не слыхали ли вы, – сказал доктор, – что в правительстве, или где, то ли приняли уже, то ли все еще принимают закон про реабилитацию невинных людей и аж целых народов. То есть они эти народы прощают. А не берут в голову, что о прощении надо им самим молить перед людьми и Богом и думать, как вернуть все, что те несчастные потеряли… Может, и нас всех, кто под Чернобылем, когда-нибудь реабилитируют… Дожить бы.
– Реабилитируют.
И, повернувшись в сторону, где в сорока километрах от нас клокотал дьявольский смертоносный котел, мы выпили за то, чтобы все дожили.
– Будьмо!
– Будем!
А в шатре ладно и ласково затевалась песня про любовь, и вместе со взрослыми пели молодые, хотя им, по традиции, надо было давно уйти спать.