— Не надо так говорить, мальчик мой, — говорит она, обнимая меня за шею и глядя мне в глаза зелеными глазами. — Ты должен видеть все в истинном свете. Понимаешь? Если ты хочешь и дальше сам оплачивать свои счета и постепенно стать равным мне самостоятельным человеком с собственным доходом, ты должен будешь сыграть тот концерт в июне будущего года. И твои чувства к немолодой женщине с неустойчивой психикой, отягощенной тяжелым горем, с сомнительной сексуальной жизнью, не могут служить тебе извинением. Зато у этой женщины есть хороший
— Да, почти каждый.
— И разве у тебя нет таланта? Аня говорила мне, что ты очень талантлив?
— Делаю, что могу. — Я смеюсь и зарываюсь носом в ямку у нее на шее. Но в такую рань Марианне и слышать не хочет ни о каких ласках. К тому же она спешит, говорит, что боится опоздать на трамвай.
— Спроси меня, что я думаю о Сельме Люнге, — говорит она, направляясь к двери.
— Что ты думаешь о Сельме Люнге?
— Думаю, она способна управлять человеком, у нее есть слова, к которым стоит прислушаться. Как раз теперь ты должен больше прислушиваться к ней, чем ко мне, Аксель.
Я говорю серьезно. Она видит тебя насквозь так же, как она видела Аню.
— А если я скажу, что предпочитаю, чтобы меня видела ты, а не она?
— То я тебе отвечу, что ты дурачок. Что тебе вредно здесь жить. Что ты должен немедленно отсюда уйти. Сельма Люнге обладает
— Как по-твоему, что она о нас подумает?
Марианне уже у самой двери, но она резко останавливается.
— Это имеет отношение к делу?
Я смущаюсь от ее пристального взгляда.
— Только то, что она хочет все время контролировать мою жизнь. Она предпочла бы, чтобы я жил отдельно.
— Если ты тоже так считаешь, то должен от меня уехать.
— Конечно, я так не считаю. Я только пытаюсь сказать тебе, что ты мне нужна больше, чем она.
— Ты тоже мне нужен, мальчик мой. Не думай больше об этом. Все будет хорошо. Ни пуха, ни пера. Передавай привет Сельме Люнге. Как бы то ни было, она желала Ане только добра. И помни самое главное. Ты не принадлежишь ей.
Марианне ушла. Я стою в пустом доме, и мне уже ее не хватает. Почему я до сих пор не рассказал ей о болезненной выходке Сельмы Люнге в последний раз? Почему не рассказал, как она била меня линейкой по пальцам, бранила, о крови, текущей у меня из носа? Почему не рассказал о ее рыданиях? Я смотрю на часы и понимаю, что опаздываю. И решаю сегодня перейти реку вброд, по прямой — самый короткий путь. Я не могу даже подумать о трамвае. К счастью, в последние дни почти не было дождя. Уровень воды в реке низкий. Я перейду на тот берег, прыгая с камня на камень, только бы они не оказались слишком скользкими.
Я беру ноты под мышку и спускаюсь по тропинке к ольшанику, там я ненадолго останавливаюсь среди деревьев и даже сижу, размышляя о своей жизни и страшась предстоящего свидания с Сельмой Люнге. Она считает, что я у нее в руках, но я нашел щелку у нее между пальцами и выскользнул на свободу.
В ольшанике холодно, это плохо для моих пальцев. К тому же я еще не начал носить перчатки. Господи, думаю я, мне следует быть осторожным. Неожиданно я понимаю, что мне больше не нравится сидеть в ольшанике. Я воспринимаю его как место, откуда я мог шпионить за Аней, шпионить за собственными чувствами, лелеять горе по поводу потери мамы. Марианне не располагает к таким мыслям. Она предпочитает действие. Хочет, чтобы я вел себя как взрослый мужчина. А взрослый мужчина не станет сидеть в ольшанике.
Я прыгаю с камня на камень, переходя реку поблизости от того места, где мама разбила голову, и мне, несмотря ни на что, хочется играть, будто я ребенок. Мне многие говорили, что я рано стал взрослым. Но что значит быть взрослым? Не означает ли это прежде всего, что человек контролирует свои поступки? В таком случае, была ли Сельма Люнге взрослой, когда била меня линейкой по пальцам и по спине? Был ли Ричард Сперринг взрослым, когда позволил своей яхте перевернуться? Был ли Брур Скууг взрослым, когда дробовиком вышиб себе мозги? Была ли мама взрослой, когда напилась пьяной настолько, что рассердилась на отца и не смогла удержаться за Татарскую горку, позволив течению подхватить себя?