— А ножичком поработать ему профессорская репутация мешает? — зло сказал Моцарт, закуривая. — Контролера приставили, так надо понимать?
— Оперировать будет Ефремов. Его больной, пусть и повторно делает он. Но я на тебя рассчитываю, Володя. Стой наготове. Мы с Шаховой поассистируем.
Ничего другого и быть не могло: Моцарт больного не знал. По тому, что было записано пунктуальной Шаховой в карте, степень риска тянула не на десять, а на все одиннадцать баллов.
В кабинет вошел профессор Милованов из ЦВГ им. Бурденко в сопровождении рослого полковника госбезопасности.
— А-а, старина Моцарт! — поприветствовал он приятным баритоном и, протянув руку, подмигнул: — Какую музыку вы предложите нам сегодня?
О столь же странных, сколь и странно результативных операциях Першина под музыку знало уже пол-Москвы. Но никто другой подобное не практиковал: для этого нужно было быть Моцартом.
«Несколько влиятельных людей», — вспомнил он слова, сказанные Графом вчера по телефону. — Кто?..»
Кто же этот незнакомец в черном плаще, который не хочет называть себя, но который так исправно приносит деньги в ожидании заупокойной обедни?
Образ его будоражил воображению и угнетал, мысль о том, что заупокойную он пишет для себя самого, преследовала его неотступно…
— «Реквием», — бросил Моцарт историю болезни на стол и отправился в операционную.
Как никогда долго он оттирал щеткой руки, обрабатывал их сулемой и спиртом, смазывал йодом ногтевые фаланги, все еще надеясь на чудо.
Но чуда не произошло.
На сорок второй минуте сердце Ковалева не выдержало. И ни участие Милованова, ни инициатива Моцарта, которую он сразу же перехватил у Ефремова по общему настоянию, ни даже изобилие уникальных импортных препаратов не смогли его запустить. Терминальная фаза развития перитонита не оставляла надежды уже после резекции; при такой интоксикации и тахикардии раненый и жил-то благодаря титаническим усилиям Ефремова, превзошедшего самого себя. Даже множественные костные отломы позвонков он репозитивировал с особой изобретательностью, но две коварные пули 5,45 так «погуляли» по внутренностям, что пришлось признать правоту Зайцева в нецелесообразности повторной операции.
Милованов сам первым махнул рукой, жест означал отбой, хотя все уже и так понимали — просто дожидались команды профессора, уполномоченного полковниками оживить свидетеля.
Моцарт против обыкновения прошмыгнул мимо военных, дожидавшихся в предоперационной, предоставив Милованову объясняться и отчитываться, утешать и подписывать акт.
Сразу после того, как все разъехались, распив литровую бутылку виски из зайцевских запасов, он подошел к главврачу.
— Мне нужен отпуск, Николай Борисович.
— Что-то не так? — внимательно посмотрел на него Зайцев. — Выглядишь, прямо скажем, не лучшим образом.
— Тяжелых у меня нет. С Толиком и Ниной я договорюсь. На две недели?
Неплохой в прошлом хирург, Зайцев предпочел административную работу и видел ее в том, чтобы содержать персонал в режиме жесточайшей экономии. Педантичный до тошноты, он даже завел особый журнал, куда записывал каждый день все, что происходило в отделении, включая назначения больным, явку и опоздания персонала, часы занятости, адреса пациентов.
— Если только за свой счет, — неуверенно проговорил он, пряча глаза.
Моцарт усмехнулся, взял со стола сигарету «Кент»:
— За свой, за свой, крохобор, — и сел писать заявление.
На скамье в сквере тихо плакала вдова Ковалева.
Моцарт вывел машину с больничного двора. Все его мысли были о неудавшейся операции, и хотя обреченность Ковалева ни у кого не вызывала сомнений, свои действия он оценивал на «единицу».
Еще там, в операционной, он со страхом почувствовал, что не понимает больного, не слышит его организма, не в состоянии спеленать себя его аурой, и это отсутствие единения, общего поля делало движения машинальными, а настроение безучастным, словно перед ним лежал заведомый мертвец. И когда кто-то из молодых коллег в коридоре окликнул его: «Моцарт!» — он устыдился и раздражился даже, чего до сих пор с ним не происходило.
Спонтанное решение уйти в отпуск, по сути, означало бегство, но не проверять же было себя на других пациентах? В то же время с мыслью, что он станет обычным — таким, как все, не будет больше видеть в историях болезней нотного стана, подбирать к каждому скрипичный ключик в писанной Амадеусом, но напетой Всемогущим и потому вечной музыке, мириться не хотелось.
Что, если все-таки своей безучастностью, изменой себе он убил человека? Смерть никогда не бывает случайной. Никто не инкриминирует ему этого убийства, но рубец на душе останется, и сознание, что он пришел к страждущему исцеления с пустым сердцем, будет подтачивать его до гробовой доски.
«Врач — это Моцарт, ибо через него творит Создатель; врач — это руки, послушные Богу, ибо лишь ему одному дано отмерять срок человеческого бытия», — всегда считал Першин, хотя нигде и никогда не декларировал этих своих убеждений.
Неужели сегодня Бог покинул его?