Не менее интересно наблюдать, как подделка прикрывается именем Нумы, который был не только понтификом, но и философом: в семи книгах, написанных им на греческом языке, говорилось о науке мудрости. Тит Ливий произносит великое слово (которое он, правда, сразу же резко оспаривает): Валерий Анциат — предшественник, с которым он охотно полемизирует, — говорил, что те книги, которые были найдены во втором сундуке, были пифагорейского содержания. Он здесь следовал распространенному мнению, что Нума был auditor — последователь Пифагора. Цицерон впоследствии сам будет возражать, а также вложит в уста Сципиона возражения против этого утверждения и покажет расхождение в датах (Rep. 2, 28: все это неверно, и не просто выдумка, а неумелая и нелепая выдумка). Но все было бесполезно, и для многих римлян Нума остался царем-пифагорейцем, ценным древним связующим звеном между Грецией и Римом, между мудростью и политикой. Однако устаревшая ошибка наверняка гораздо древнее, чем выдумка Петилия (или, скорее, — пусть не обижаются маны Цицерона и Тита Ливия — здесь нет вообще никакой ошибки). По-видимому, пифагореизм был одной из составляющих самогó типа Нумы с самого начала, с момента его создания, в те времена, когда умелые эрудиты создали предание об истории царей. Подобные элементы неотделимы от этого персонажа: чтобы составить двойной портрет властителей, древние составители анналов наделили характеристиками греческой тирании Ромула (который воплощал мощь и грозные стороны царской власти), а Нуму сделали философом (он «отвечал» за богобоязненность, законотворчество и мудрость). Для летописцев философией того времени могла быть только философия Пифагора (плод Великой Греции, конечно, но — через нее — также плод Италии), чтобы римляне — получив очень рано некое знание — смогли ощутить родственные чувства.

«Когда появилось италийское сознание, — говорит J. Carcopino[638], — оно прониклось пифагореизмом. А как только сложился здесь пифагореизм, он стал итальянским. Наследники этой взаимосвязи, римляне классической эпохи, этим гордились, а Цицерон подчеркивал это как нечто почетное для своих соотечественников («Пифагор и пифагорейцы — почти наши соотечественники» — Amic. 13; Sen. 78)».

Так, Катон Цензор, римлянин среди римлян, современник дела Вакханалий и мошенничества Петилия, в конце своей жизни не постеснялся стать пифагорейцем. «То, что сам Катон не устоял перед соблазном, — говорит тот же автор, — не должно нас удивлять: между суровой дисциплиной, которой гордилось его поколение, и аскетизмом пифагорейцев существует неоспоримое сходство…». Как о том напоминает сам Carcopino, Цицерон не выдумал, что Аппий Клавдий Цек, знаменитый цензор 312 г., — другое воплощение идеала римских патрициев — сочинил поэму, проникнутую пифагореизмом. Примерно в то же время Эмилии (Mamercini, затем Mamerci) гордо приписывают себе предка Mamercos, отождествленного ради пользы дела с Marmakos, сыном Пифагора. Во время самнитских войн начала III в. статуя философа была установлена на Форуме в качестве умнейшего из греческой нации (рядом со статуей Алкивиада, охарактеризованного как сильнейший). Наконец, Анналы Энния начинались с пересказа сна, в котором праздновал триумф метемпсихоз. Поэтому не следует считать нововведением конца III в. эту «натурализацию» пифагореизма, эту естественную склонность образованных римлян-интеллектуалов к философии, связывавшей себя с именем Пифагора.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги