— Паулинка, милая, хочешь, чтоб пришел священник? — спросил американец.
Паулинка шевельнула головой — нет, нет…
— Вы не видите, сестра, она вас боится? Перестаньте же вязать, не стучите спицами! — попытался удалить монахиню Томаш.
— Спицы? Ну, спицы-то она уже видывала, — сипло сказала сестра с жестоким злорадством, непонятным для Томаша.
— Да спрячьте вы их наконец, не мучайте ее!
— Мучается, ну и пусть мучается, — сипела монахиня. — В сравнении с вечною жизнью — что такое короткий миг угрызений совести?
Монахиня полагала, что надо скорее, пока не поздно, выиграть бой за душу умирающей. До сих пор ей не удавалось уговорить эту грешницу покаяться. Не найдя, однако, поддержки у посетителей, монахиня, во имя святого намерения спасти душу ближнего не поколебалась применить насилие к умирающей — то есть мучить и пугать ее спицами.
— Вы сами должны бы знать, что от угрызений совести освобождает только святая исповедь, — проговорила монахиня, бросив на Томаша взгляд, исполненный глубокого презрения.
Томашу наконец удалось отогнать ее. Паулинка сразу успокоилась и движением руки подозвала обоих ближе.
— Я умру? — спросила она.
Но она знала, что умрет. Из мглы обмороков, забытья, в которую она погружалась, одни глаза ее пристально смотрели на Томаша. Их взгляд выражал сознание разницы: вот ты — и вот я. Смотри, что со мной случилось. И все же с последней каплей надежды она еще спрашивала взглядом у него подтверждения: неужели умру? Томаш не нашел в себе смелости прямо ответить на прямой вопрос. Паулинка же не утешения ждала — хотела знать точно. Тогда она перевела взгляд на американца, и тот смиренно потупился. Потом он поднял глаза на нее и ответил так же смиренно, как будто читал молитву:
— Девка моя, люди смертны.
— У Лычковой мой узелок с платьем. И книжка, — сказала Паулинка, потому что хотела все привести в порядок.
Это были последние ее слова. Посмотрела еще в глаза одному и другому. Шевельнула руками. Сомкнула веки в знак прощания. Они поняли, что им надо уйти.
К двери из общей палаты оба шагали, неподвижно выпрямившись. Спиной ощущали присутствие смерти. Закрывая дверь, Томаш не выдержал — оглянулся. Паулинка лежала, закрыв глаза, так, как простилась с ними. Он со страхом подумал, что вот она уже навсегда застыла, превратилась в жуткий предмет. Но тут Паулинка, будто услышав его зов, открыла глаза и послала вослед ему взгляд, потрясший его до глубины всего существа.
По дороге из больницы мудрый американец постучал в окошко одноэтажного домика с вывеской мастера Серафима Мотулько.
— Пойдем посидим где-нибудь, раз уж мы вместе, — предложил американец.
Засели в трактире «У ворот», куда еще ходили люди по старой памяти. То был старинный городской трактир — два тяжелых стола вдоль закопченных стен, воздух пропитан спиртными парами, запахом пива и человечьим духом. Не успели Менкины сесть к столу, как мастер Мотулько, слабейший из двойни, был уже тут как тут.
— Винца? — обратился к сосредоточенным Менкинам трактирщик Клаповец, чья настоящая фамилия была Клаппгольц.
— Что же, пан Клаповец, налейте нам благодати, — попросил вместо них более скорый на язык Мотулько. — Освежимся благодатью, коли уж тут оба Менкины собрались! — подмигнул он им.
Дядя с племянником были что-то очень задумчивы. Ну ничего, вино языки развяжет! Первый литр опростали с таким серьезным видом, будто пили на поминках. А подали им токайское. Мотулько, уважая ученость Томаша, выразился по-ученому, что винцо поставляет подстанция.
— Еще благодати? — потчевал обрадованный трактирщик. — Вот и славно, благодать-то! — Трактирщик Клаповец трижды издал звук, похожий на звук погремушки: у него в верхней челюсти было два гнилых зуба. Он все старался подбить Мотулько на шутовство, чтоб развеселить угрюмых гостей.
— А что, пан мастер, знала бы святая Цецилия… — подбросил он приманку Мотулько.
— Скажу я вам, пан Клаповец, в монастыре-то другую благодать пивали, не вашей чета. Такой никогда не будет в ваших подвалах, хоть вы и добрый трактирщик, это уж точно. Да что там!.. Стоило мне спуститься с хоров святой Цецилии и пройти через неф — в ризнице ждала меня всякий раз благодать, пока преподобные патеры и прочие достопочтенные фратеры спали невинным сном. Да, знаете ли, я, как фратер, такие вина, что для святой мессы готовили, отведывал после полуночи — ой-люли! Но не в том сейчас суть, зачем долгие разговоры заводить. Сидит вот с нами ученый пан Менкина, учитель гимназии. И видите вы нас всех троих вместе, пан Клаповец, но знайте, нелегко нам было собраться, и значит, за этим что-то кроется.
— Сейчас вам скажу, сейчас, — американцу явно хотелось отдалить переговоры; трактирщик ждал, что решат гости. — Все теперь от Томаша зависит. Томаш, от тебя все зависит. — Трактирщик понял, что предстоит семейный совет, отошел за стойку. — Скажи-ка мне, Томаш, нравится тебе этот трактир?
Томаш колебался. Он подумал, что Мотулько впутал дядю в какие-то махинации с еврейским имуществом. Это было тогда обычным делом. Поэтому он нерешительно и очень скупо пробормотал:
— Хороший трактир.