А ещё там, за печкой, кольцами на протянутом шесте дозревала домашняя сыровяленая колбаса, и никакие в мире салями не могут сравниться запахом с её райским благоуханием. Колбаса должна была висеть сорок дней, и не приведи бог тронуть её раньше – кому ж охота нарываться на кипучий бабушкин гнев.

Ну и травы, опять же, разные лекарственные и чайные сборы: «от простуды», «от живота», «от головы», «от спины и коленей»… – короче, от всего тела.

(Кстати, в деревне никто не пил чай из пачки, заваривали исключительно травяные.)

Но самое-самое главное: на печи можно было лежать бесконечными зимними вечерами, вдыхая слабо-чесночный, мятно-травный, душисто-чабрецовый запах хаты, ибо на печи – читалось. Лучше, чем дома, гораздо лучше, чем в школе под партой. (И даже лучше, чем в читальном зале их вязниковской библиотеки, куда Надя была записана с пятого класса и где тот самый мальчик, заполняя и свою, и её анкету, в графе Ф.И.О. написал: «Дылда Петровна Прохорова».)

На тёплых кирпичах лузгая тыквенные семечки, лет с четырёх, с пяти, Надюшка перечитала практически весь «Детгиз». Всё, что привозила на каникулы в тяжеленном своём рюкзаке.

Но тут может сложиться неверное впечатление о каком-то Емеле, лежмя лежащем на печи все каникулы. Нет! Как можно? Вокруг столько всего ошеломляюще прекрасного! К тому же по соседским дворам полно было ребятни, а самые ближние соседские пацаны, братья Серёга и Вовчик Бахрошины, всегда утягивали Надюху с собой на какие-то опасные забавы. Шли втроём за трактором, как цапли, выхватывая из борозды патроны.

Однажды – родителей не было дома – пацаны затеялись в икону из рогатки пулять.

Семилетняя Надюшка, воспитанная дедовыми святыми озарениями, стояла рядом, тряслась от страха и причитала-умоляла «не убивать боженьку!». Разок стрельнули, другой… На лике святого Николая отколупнулась краска на носу. И вдруг – как-то это разом случилось, именно что «вдруг», и Надежда вспоминала это всю жизнь, хотя никому не рассказывала, ни в юности, ни в молодости, ни в безоглядные и бессонные годы своего книжного бизнеса; ни одной душе, кроме всё того же мальчишки… (да неважно это, неважно!) – вдруг, как удар кнута по избе: разом громыхнуло, хлястнуло по крыше и заполыхало близко и страшно за окном. Женский высокий голос где-то неподалёку истошно крикнул: «Бахрошинская хата гори-и-и-ит!» И правда: хата горела. Как порох. Еле успели выскочить наружу…

А дед-то, узнав о страшном таком паскудстве, сказал:

– Наказал! Да не паршивцев, а родителев, – за то, что плохо учили!

И тут Надюха услышала о ещё одном, главном озарении его жизни. Как, мол, дед когда-то, «молодым-молодым», пас коров где-то на Кубани – то ли нанялся, то ли помогал знакомым гуртовщикам.

А на Кубани – там балки да холмы, солнце то спрячется за горку, то выкатится на вершину.

«…И вот так однажды заворочалось в тучах, загромыхало, бабахнуло в небе, и издали с горки покатился на меня огненный шар… небольшой такой, ну, как… с бочку, так скажу. А я молодой был, не пугливый. Стоял и ждал, когда он докатится… Ну, докатился… И я со всей дури ка-а-к хрястну по нему пастушьим кнутом. Он – хруппп!!! – в искры огненные. И оттуда мальчик выскочил, годков девяти, рыженький, вот как ты, и строгой. И говорит:

– Я – Господь Бог!

…Ну, тут я память и потерял».

Надежда даже помнила, где это дед ей рассказывал: они сидели на деревянном крыльце деревенской школы, пустой по летнему времени. Дед там парты починял, возился с утра и до вечера, и каждый день, пообедав, Надя несла деду его обед. А потом ещё с полчаса они сидели оба на крыльце – дед позволял себе перекур.

Он так уютно и вкусно затягивался дымом, и запах свежей стружки, застрявшей золотыми колечками в складках его рубахи, мешался с запахом папиросы, растворялся в мощных летних запахах сосен и лип, еловой хвои и пыльной дороги. Дедовы седые усы попыхивали на солнце остатней рыжиной, а вспотевшая лысина сияла, как малая копия того огненного шара, из которого выскочил строгий и рыженький мальчик-бог…

Дед был доброты какой-то необъятной, неисчерпаемой, всех мирил, всё улаживал, всех стреножил справедливым словом. Тем более была странной его неприязнь к собственной сестре – старшей, бабе Усте.

Вообще, у деда было две оставшихся в живых сестры. Катерина – почтальон: худенькая, сутулая, вечно в стоптанных «чириках», вечно с огромной дерматиновой сумой через плечо. Жила в Заречье, соседней деревне. Всю жизнь считала себя больной, всю жизнь за сердце хваталась. И баба Маня говорила: «Ны выдумуй, артыска! Дэ воно е, то сэрце?!» И впрямь: пережила Катерина всех своих.

А ещё старшая сестра была, Устя…

Жила по соседству, но как-то отдельно от всех, через картофельное поле, на невысоком холме, поросшем редколесьем. Вот там и стояла её хата – маленькая, приземистая, с открытой верандой, густо увешанной пучками разных трав. Баба Устя всю жизнь была одинокой и жила как отверженная. В деревне считали её ведьмой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Наполеонов обоз

Похожие книги