Мельников играл старые, забытые вальсы своей юности — «Ночь на Волге», «Сестра милосердия» или что-нибудь другое, такое же старое и забытое. Играл он стоя, покачиваясь, несуразно длинный, костлявый, морщинистый, играл, словно переживал вновь краткое счастье детства, счастье в новенькой гимнастерке, в блестящих сапогах, в красивой фуражке — все шито на заказ, по фигуре; счастье перед марширующим полком, в первой шеренге музыкальной команды; счастье, ловившее восторженную зависть ровесников и умиление взрослых. И смутно виделось ему то единственное безоблачное небо, которое растаяло, кануло в невозвратимое, а в голове ворочалась тяжелая мешанина из вчерашнего и сегодняшнего, и мелькали, мелькали черные, красные, желтые, белые пятна, кружились, кружились в ритме его вальса, и он играл, качаясь, бледнел от невозможного напряжения, старые губы его слабели, сквозь них с шипением рвался воздух.
— Ш-ша-бемоль! — кричали Ваймеры. Он вздрагивал, возвращался и, оглянувшись, подмигивал им, деланно улыбаясь.
— Ша-бемоль! — вопили Ваймеры.
— Ша-бемоль, — кривлялся он, чтобы потешить их.
— Ша-бемоль! — неистовствовали Ваймеры.
— Немчура, — злился он и хитро грозил пальцем. — Фашисты.
— Мы русские, — возражали Ваймеры. — Это наш дед сдуру себе такую фамилию выдумал… Ша-бемоль!
— Фашисты! Гады! — брызгал слюной капельмейстер.
— Ша-бемоль! — ликовали Ваймеры.
— Корнет-а-пистон, — смирялся Мельников и вытирал белым платком вспотевшее лицо.
Мальчику было двенадцать-тринадцать-четырнадцать лет, и он был лучшим в оркестре. Он мог вступить с любой ноты, в любое мгновение; он знал, что никогда не состарится, проживет долгую молодую жизнь и удивительной, чистой силе его трубы будут резонировать не убогие деревенские клубы, а лучшие залы мира. Он знал: все, что окружает его теперь, случайно, временно, это лишь первый шаг к великолепному будущему, трамплин, с которого суждено ему взлететь; он улыбнется мимоходом, если странной нелепицей всплывут когда-нибудь из глубин его памяти деревенские танцы, или похороны, или эти лица — Ваймер, Ваймер, Мельников, пять-шесть одноклассников, не больше, имена же их забудутся, утонут в великом множестве новых имен, новых звучаний. Да, Мельников, появившись три года назад в поселке, открыл перед ним нотную тетрадь, впервые вложил в его руки трубу, но что из того? Не будь Мельникова, пришел бы другой, может, не в длинной до пят шинели, а во фраке и с тросточкой или в пожарной каске, суть в ином — теперь, через три года, мальчик знал и умел больше Мельникова, больше любого капельмейстера, который мог бы появиться в этих краях…
— Эй, Санька, черт колченогий, не отставай! — заорал с реки Ваймер-младший. — Гони вниз, чего стал, рот раззявил!
Мальчик напрямик, через кусты, через сугробы рванулся с бугра, с размаху прокатился по льду — сверкающим веером полыхнул с его ног сухой кристаллический снег.
Деревня, в которую они пришли, располагалась длинной улицей вдоль широкого, укатанного до желтого глянца, шоссе. Одной стороной она тянулась по краю обрыва — внизу стылой плоскостью лежала река, с другой, за плетнями, за голыми садами, возвышались пологие холмы и колхозные фермы среди них. Оттуда слышался негромкий рокот трактора, в деревне же было тихо и безлюдно; из круглых и квадратных закопченных труб, торчавших над толстыми снеговыми шапками рубленых избенок, в холодное небо восходили вертикальные дымы.
— Где он живет, Устинов-то? — спросил капельмейстер.
— Знаем, — ответил Ваймер-старший. — А и не знали бы — тут любой покажет.
— А выносить-то не оттуда будут, — сказала, появляясь из-за снежного отвала, низенькая девочка, повязанная крест-на-крест грубым платком.
— Откуда же, золотко? — спросил, наклонившись к ней, капельмейстер.
— Из ихней старой избы, — ответила она. — Он в старой избе жил, пока не умер.
— А что с ним случилось? — спросил Мельников.
— В нем сердце разорвалось, — подумав, сказала девочка. — Он же безногий был.
— Ты проводи нас, — попросил Мельников.
— Провожу, — согласилась она. — Тут недалеко, вон за поворотом, где дуб виднеется.
— Спасибо, золотко, — улыбнулся Мельников, — туда мы и сами дойдем.
Пройдя поворот, они увидели на обочине, перед ветхим приземистым домиком, грузовик с опущенными бортами застеленного темной материей кузова. У широко распахнутых ворот, в пустом, занесенном снегом дворе стояли тепло одетые и оттого казавшиеся необыкновенно широкими люди. Над их головами лениво ворочались сизые клубы табачного дыма.
— Царство небесное покойному, — сказал, входя, капельмейстер, — светлая память.
— Царство небесное, — откликнулся кто-то и крикнул в перекошенное, забитое прелой фанерой окошко:
— Иван Матвеевич, музыканты пришли.
На крыльцо, скрипнув жидко сколоченной дверью, выскочил в синем шевиотовом костюме, в валенках с галошами, в цигейковой шапке краснощекий плотный человек — Устинов.
— Задерживаетесь, — кивнув Ваймерам, заговорил он высоким пронзительным голосом. — Вас ждали. В избу не входите, сейчас будем выносить. Как вынесем, играйте.