Антонина впервые пыталась представить себе папин страх. Страх расстрела. Страх разоблачения. Страх собственного страха посмертного воздаяния. Внезапно осенила догадка, зачем папа перешел в православие. Раньше она считала, что ради мамы, но скорее тут был страх своего, лютеранского пастора, который, возможно, пожелает принять исповедь на немецком, и тогда пришлось бы исповедоваться в такой близости со смыслом выговариваемого, какую не замутит автоперевод. Этот страх ей было представить труднее всего, насколько она знала папу, впрочем, «насколько» теперь не утверждало, а спрашивало, и ее колола навязчивая мысль о том, что все звучащие внутри слова, включая «папа», стали неузнаваемы. Ей казалось, что она висит в пустоте; где-то рядом торчали уступы сильных чувств и эмоций, где-то вокруг вилась боль, Антонина ощущала их досягаемость, но что-то мешало потянуться и схватиться, например за обиду или безадресный гнев – безадресные обиду и гнев. А возможно, обиду и гнев на папу; это было бы что-то новое и потому более надежное.

– …боялся, что, если расскажет тебе, ты станешь его оправдывать.

Антонина по-прежнему держала перед собой фотографии, уже не видя их и только чувствуя, как свело кисть. Она прикидывала, обернутся ли вспять несколько часов, прошедших после того, как она опорожнила почтовый ящик, если вложить письмо и карточки обратно в конверт и все вместе сжечь.

– Я не буду отвечать. – Она сунула матери ворохом фотографии, письмо, конверт, словно спасая их от себя. – Я не буду отвечать.

Антонину разбудил горящий ночник, мать сидела в ногах ее кровати.

– Напиши ему. Он должен знать, что его отец не погиб.

– Что сдался в плен? Что завел новую семью в Советском Союзе? Вырастил другого ребенка? Думаешь, его все это обрадует?

– Но он ждет от тебя ответа. Иначе бы не писал. А уж радоваться или нет, он сам решит.

Этот простейший довод, довод обмена – один обращается, за разъяснением ли, помощью или услугой, а другой отзывается в меру возможного, – не ожидаемый от матери, подействовал как верный пароль.

– Хорошо. Ты права: не ответить невежливо. Я напишу ему завтра…

Мать поднялась было, но как-то тяжело или рассеянно, словно вынужденно удовлетворившись чем-то половинным.

– Мама… а что ты чувствовала, когда папа все это тебе рассказывал? Ведь получается, все эти годы его жена была жива… И, видимо, до сих пор… Мне – не папе – но мне ты можешь признаться, что тебе больно.

– Больно? – Глаза матери округлились, и ее голос стал моложе и мелодичней из-за впитавшейся в него, почти минуя губы, улыбки – рефлекторной улыбки смятения перед нелепостью. – Человек не умер, а жив – как мне может быть от этого больно?

– Ты говоришь сейчас искренне? Прости, мам, но иногда мне кажется…

– Иногда надо выговорить что-то, не важно, вслух или внутри себя, чтобы это стало твоим. – Она помолчала, отвернувшись. Если человек выжил… ты или другой… это счастье.

– Но ведь не твое. И не папино. Он ведь так и не узнал.

– Теперь, наверное, узнал.

Мать смотрела в угол, куда не доставал свет ночника; возможно, так ей легче давалось поверить, что она одна здесь. Антонина вдруг осознала, что часов, проведенных матерью в одиночестве, хватает на целую вторую жизнь. Муж и дочь были этой второй жизни героями, но не попутчиками.

– Раньше я иногда задумывалась, зачем Господь дал нас друг другу, – сказала мать в темноту. – Наверное, потому, что хотел, чтобы мы снова жили.

Она была наедине с тем, с чем могла находиться только наедине, и поскольку Антонина не дерзнула вторгаться за ней, то уставилась на ночник. Когда тот уже расплывался, а глазным яблокам передалось тепло, но еще не накал, Антонина произнесла:

– Надо иметь в виду абсолютное, а поступать относительно.

Материн непонимающий взгляд она пару мгновений удерживала, прежде чем спросить:

– Ты с этим согласна?

– Нет, – тихо от испуга и от убежденности ответила мать.

– Но если не можешь поступать абсолютно… Если не можешь любить всех…

Мать опустила глаза, но не так, как их опускают, когда сказать нечего или нельзя ответить правдиво, а как если бы в тени ей было сподручнее вывести мысль на нужное слово.

– Тогда… тогда – молчать.

Ответ не подходил и не успокаивал, но он был правильным: «Правильный ответ, – подумала Антонина, – отличается от неправильного тем, что им отвечают не только на заданный, но и на незаданные вопросы». Антонина накрыла своей рукой сложенные на коленях одна поверх другой руки матери. То ли потому, что не любила прикосновения, о чем Антонина вообще-то старалась помнить, но тут оплошала, то ли, напротив, потому, что ждала чего-то разрешительного, отпускающего, но мать сразу встала и шагнула к своей кровати. И, словно мать уходила далеко, Антонина приподнялась на подушке и повысила голос с полушепота до полноты:

– Папа ведь сожалел о том, что вступил в СС?

Она не сразу поняла, почему мать медлит; наконец та покачала головой:

– Нет, не припоминаю.

Перейти на страницу:

Все книги серии Loft. Современный роман. В моменте

Похожие книги