«25 мая 1920. Заявление о желании вступить в путь коллектива Уновиса как “единственный ведущий к творчеству” бывших подмастерьев “индивидуалистической” мастерской в полном составе. Таким образом все мастерские Вит. Госуд. Своб. Худож. Маст. [новое название Народного художественного училища, менявшего в период с 1918 по 1922 г. свою вывеску 4 раза] за исключением одной академической [преподаватель — Ю. Пэн.] и скульптурной [в этот момент преподаватель мастерской — Х. Тильберг, однако уже с 1 сентября 1919 г. скульптурную мастерскую возглавит член круга К. Малевича супрематист Д. Якерсон] объединены под флагом Уновис»[248].

Это объявление из «Примечаний к движению Уновис» — прямое и исчерпывающее подтверждение массового исхода всех учеников нашего героя.

Интересный нюанс: в «Моей жизни» досталось вообще всем, по списку: и Л. Баксту, недостаточно оценившему талант М. Шагала в Петербурге, и М. Добужинскому, таскавшему продовольственные посылки на почту в Витебске, и даже барону Д. Гинзбургу, переставшему снабжать художника десятирублевками, когда юный Марк в них нуждался. Иногда складывается впечатление, что единственной целью написания этой автобиографии являлось расставление всех обидчиков по местам, подведение итогов «русского периода», с выявлением и поименным указанием тех нехороших людей, которые отравляли жизнь и творчество. В конце концов, эту книгу, если верить авторской датировке под текстом (мы бы ей не верили), художник создал всего в 35 лет — возраст слишком ранний для автобиографии человека, который прожил почти до ста! Зачем же ее было писать, как не для того, чтобы отыграться словесно на тех, кто выдавил с родины?

Так вот, единственный, кого там вообще нет, — Казимир Малевич. Фамилия Малевича — основного отравителя жизни Шагала в Витебске — в «Моей жизни», во всех ее редакциях, включая раннюю берлинскую, не встречается ни разу. О том, что Малевич существовал в природе, можно судить лишь по следующим двум (!) предложениям:

«Еще один преподаватель, живший в самом помещении Академии, окружил себя поклонницами какого-то мистического “супрематизма”. Не знаю уж, чем он их так увлек»[249].

Больше — ни слова. Ни об учениках-перебежчиках, ни об оформлении города к Первому мая, которое было отдано на откуп супрематистам, ни о «группировках направлений», ни о том хотя бы, что помещение, в котором жил этот «еще один преподаватель», должно было бы принадлежать Шагалу, директору училища…

В чем причины этого лаконизма в отзывах о главном витебском оппоненте Шагала? В нежелании ворошить старые обиды? Или в боязни тащить призраки с собой в эмиграцию? И легко ли далось Шагалу такое деликатное обхождение с главной занозой, засевшей в памяти? То есть понятно, почему Витебск накрыло пятном молчания в воспоминаниях М. Добужинского: в конце концов, история с посылками — не из тех, о которой можно было бы с удовольствием рассказывать. Но почему Шагал, старательно сводя счеты с Бакстом, служанкой Бакста, Луначарским, Марксом, Роммом, комиссарами, паспортными чиновниками и прочая, прочая, отворачивается от Малевича? «Окружил себя поклонницами какого-то мистического супрематизма. Не знаю уж, чем он их так увлек». Все!

К апрелю 1920-го Шагал потерял коммуникацию (не будем в целях исторической корректности употреблять слово «поссорился») с даже самыми бесконфликтными и старыми своими приятелями. Например, с Лазарем Мовшевичем Лисицким, тем самым Лазарем, с которым вместе учились у Пэна, которого он, Шагал, лично позвал в училище и который теперь, под воздействием «мистического супрематизма», стал зваться Элем. Читаем в уже упомянутом весеннем письме Эттингеру, в ответ на просьбу Эттингера передать Лисицкому привет:

«Лисицкого, к сожалению, не вижу и не могу передать Ваш привет, да и не смог бы»[250].

Перейти на страницу:

Все книги серии Очерки визуальности

Похожие книги