Её похоронили на Ваганьковском кладбище; под руководством бабы Мани я посадил в ногах могилы сиреневый куст (дерева я так за всю жизнь не посадил), который разросся необычайно.

Неподалеку протекал ручей Студенец, откуда я в галлонной жестяной банке из-под американской тушенки таскал воду для полива незабудок и сирени.

Когда пришло время хоронить бабу Маню в 1973 году, свидетельство на ваганьковскую могилу родители не нашли, так родовое место погребения было утрачено (там лежал прадед и его родители), и бабушка упокоилась на недавно открытом Хованском погосте.

Последний раз я был на могиле прабабушки Пелагеи весной 1957 года.

Так обрубаются и забываются корни, слабеют, ветшают и расточаются кровные связи; так мы, русские, превращаемся в Иванов, родства не помнящих.

К семнадцати годам баба Маня выросла в замечательную красавицу.

Я не поклонник подобной скульптурной красоты, но, полагаю, многие со мной были бы не согласны.

Баба Маня поступила белошвейкой в пошивочный цех театра Корша; тогда для каждого спектакля шили платья и костюмы; в своих джинсах и исподнем, как сейчас, не играли.

В театре Федора Адамовича Корша, адвоката и антрепренёра, самом популярном театре Москвы (ныне «Театр Наций» Евгения Миронова), чего только не ставили – и Шекспира, Толстого и Чехова, и всяческую музыкальную пошлятину, на которую публика шла охотнее, нежели на Шекспира – театр-то был коммерческий.

Красота бабы Мани обращала на себя всеобщее внимание, но она была девушка строгих правил, и тогда ее двинули на сцену (известный метод обольщения).

Но ровным счетом никаких авансов от неё никто не получил, а артистических талантов у нее не обнаружилось, как с ней не бились, и ее стали использовать, как символ живой красоты, вроде Венеры Милосской (но с руками).

По ходу действия желательно было, чтобы она фланировала где-нибудь на втором плане, в углу гостиной под пальмой.

Она была бессловесной Еленой Прекрасной, для нее вносили изменения в спектакль, дабы она в пьесе Оскара Уайльда могла пересечь сцену в роскошном модного цвета «электрик» платье со шлейфом и под опахалом из птичьих перьев.

Но жалование статистке заметно прибавили.

Она ушла из семьи, поселилась в Козицком переулке в двух шагах от театра, который располагался в Богословском (Петровском, улица Москвина и ныне опять Петровском) переулке, и срывала цветы удовольствия, питаясь исключительно деликатесами: кондитерским ломом и изысканными обрезками; светскую жизнь ей заменял кинематограф.

Тем временем началась мировая война, но она этого не заметила.

«С этого момента, пожалуйста – подробнее», – так фигуристо выражаются следователи в сериалах.

Но как раз на этом месте в рассказах бабы Мани о своем житье-бытье наступал преднамеренный провал.

«Случилось несчастье, – смутно выражалась она, – до несчастья, после несчастья…».

Так как отец мой родился осенью 1916 года «до несчастья», а коммунизм ввели «после несчастья», я в какой-то ужасный миг догадался, что «несчастьем» баба Маня называет Великую Октябрьскую социалистическую революцию!

Это был удар под дых – моя родная бабушка оказалась «контрой».

Но, порассудив, я пришел к выводу: она не враг, а политически дремучая старуха, блуждающая в потемках классового невежества.

Если кто-нибудь подумает, что я успокаивал себя, чтобы с чистой совестью уплетать конфеты «Ну-ка, отними», купленные бабой Маней в сороковом гастрономе, он подумает обо мне незаслуженно плохо.

Я не предал идеалы Октября за чечевичную похлёбку.

Я искренне пожалел бабу Маню, ведь она не была ни пионеркой, ни комсомолкой, и о коммунизме у неё были самые дикие и нелепые представления: какие–то пайки, селедка, пшенная каша, отмена денег, запрет торговли. К тому же – трудовая повинность, холод, голод, какие-то заградотряды и вообще черти что: актёры, копающие канавы, без чего им почему-то не выдавали карточки на керосин.

Я терпеливо объяснял ей, что коммунизм – это не карточки, боны, литеры и пайки, а светлое будущее всего человечества. И победа коммунизма неизбежна как восход солнца.

Но она только вздыхала: «Не дай Бог».

Между делом она родила моего отца, пережила революцию и начало Гражданской войны.

Но про это она никак не распространялась.

А вот про голод в Москве и про студень из копыт дохлых лошадей она повествовала охотно.

По ее словам, она с Левочкой спасалась только тем, что меняла кольца и браслеты на хлеб и сало у московских вокзалов, а в незабываемом 1919 году она сама, в качестве мешочницы, ездила в Белоруссию.

Хроника этой поездки была смутной, с явными умолчаниями.

Судите сами: она привезла три мешка муки-крупчатки, картошку, сахар, два пуда сала, солонины и крестьянской колбасы, и всё это – одна?

За это время у нее вынесли «всю обстановку, но до главного не добрались…».

Даже у меня, еще не умудренного жизнью, но любопытного и внимательного мальчика, возникали вопросы: сколько же их было, колец и браслетов, если на них она продержалась весь безумный коммунизм Ленина, растянувшийся на два с лишним года?

Какая обстановка? Откуда? Что было «главным», до чего не смогли добраться воры?

Перейти на страницу:

Похожие книги