Лагерь был обнесен забором, выходить без сопровождения за его пределы нам строго запрещалось, как и многое другое: добираться до московской трассы или же заходить туда, где стояли столбы с белыми табличками и черными надписями на них: «Запретная зона! Осторожно, мины!» За этими предупредительными столбами была протянута колючая проволока, но, видимо, давно, потому что она обветшала, кое-где лежала на земле, а кое-где была порвана.

Конечно, после войны повсюду были произведены разминирования, но, скорее всего, подростки, которые занимались за буханку хлеба смертельно опасным делом – поиском и обезвреживанием мин, какие-то немецкие и наши подарки пропускали.

В первую смену на немецкой прыгающей мине подорвалась корова, ее вывозили на телеге, и нас выстроили вдоль дороги, чтобы мы могли наглядно убедиться, что бывает с неслухами: у коровы всё брюхо и круп были рассечены осколками, из живота выпирали сизые внутренности.

Я пошел в лес, недавно проверенный саперами, куда нас выводили вожатые – погулять или поиграть в военные игры. Скоро я нашел чудесное семейство подосиновиков и стал соображать, как бы мне его сохранить до родительского приезда. Так ничего не придумав, я устроился поудобнее на теплом свежем пне и начал читать книгу.

Это был «Разгром» А. Фадеева, который библиотекарша отказывалась мне выдавать:

– Читать надо по программе.

Но я поведал ей, что уже читал Мопассана, а «Декамерон» знаю почти наизусть. Бдительная библиотекарша, напуганная моим намерением исполнить Декамерон на память, и потрясенная моим опытом книжного разврата, выдала-таки мне повесть для восьмого класса.

Про Мопассана и «Декамерон» я наврал; я, конечно, слышал об этих запретных книгах, которые должен был прочитать всякий, желающий как можно скорее повзрослеть, но из «Декамерона» знал только невинную новеллу о трёх перстнях – прочитал в какой-то хрестоматии, случайно попавшей мне в руки.

Я начал главу «Страда», и скоро весь солнечный мир померк вокруг меня.

Вместе с Мечиком я подслушал разговор командира партизан Левинсона и врача отряда Сташинского.

Они сговаривались убить своего товарища, тяжело раненного бойца Фролова!

Убить своего!..

Они придумывали себе оправдания: надежд на выздоровление никаких, Фролов все равно умрет, тащить его с собой непосильно, оставить нельзя – японцы будут мучить и все равно убьют…

Я с ужасом понимал, что эти резоны – неоспоримы.

Я всем своим существом ощутил, что попал в смертельную и невыносимую ловушку, из которой нет выхода.

Я должен был согласиться с Левинсоном, но я не мог этого сделать, я не мог перешагнуть через себя.

Левинсон приказал дать яд немедленно, но так, чтобы никто не догадался, и прежде всего сам Фролов.

Но Фролов все понял и спокойно принял яд из рук своего боевого товарища.

Гвозди бы делать из этих людей, но отчего-то решение Левинсона не вызвало у меня восхищения.

«Революция должна нести свободу, радость и новую жизнь», – напряженно размышлял я, даже не подозревая, что почти дословно совпадаю со старым евреем Гедали, – «А какая же радость убить своего товарища, только потому, что он ранен, и его тяжело тащить? Как потом жить?»

Меня раздавила безвыходность положения – куда не кинь – всё клин.

Я понимал – это проверка. Или я, как Мечик, не гожусь для революции или я должен протянуть Фролову мензурку с ядом.

Я нехотя догадался, что кровь бывает разная – алая, яркая, праздничная, когда героически гибнешь в открытом бою, на миру и смерть красна.

А есть кровь страшная, черная, липкая, один раз запачкаешься – и вовек не отмоешься.

Мрачные предчувствия охватили меня.

Как и большинство моих сверстников, я был готов погибнуть в жарком бою, но добивать своих…

Чего-то я недопонимал, но ощущение бездны, разверзшейся под ногами, ни с чем не спутаешь.

Так получилось, что первой книгой, вплотную поставившей меня перед вопросами, на которые ответов нет или есть, но крайне нежелательные, оказался «Разгром», а, вслед за ним, через три года «Идиот» – сочинения совсем уж разновеликие, но мучился я этой главой «Страда» очень долго, и даже сейчас мне это вовсе не смешно.

Мне, честно говоря, было несколько не по себе и оттого, что я сочувствовал Маше Мироновой и Гриневу, а Пугачев мне совсем не нравился, а уж Швабрин, перебежавший к восставшим, и того пуще.

Я понимал, что должен быть всегда против царей, королей и других угнетателей народа и их прихвостней, но – сердцу не прикажешь, да и запутался я основательно.

Неспроста Пушкин поместил перед своим сочинением слова «Береги честь смолоду»…

Гринев остался верен присяге, его полюбила замечательная девушка, Маша Миронова, а приятели Пугачева – все были сплошь бандиты, да и он сам – горазд лишь кровь лить попусту.

Вообще, занимала меня «Капитанская дочка» чрезвычайно.

Я догадывался, что это другая, совсем другая словесность, нежели, скажем, любимый мной Гайдар.

И тулупчик заячий не шел из головы, и проигрыш Петруши на бильярде – как ловко все это было сшито.

Меня озадачивала неразрешимость жизненных коллизий и пугала очевидная случайность главных в жизни встреч и разлук, поворотов судьбы.

Перейти на страницу:

Похожие книги