Этот ответ — похожий на арифметическое уравнение — произвел на душу Али действие, сходное с химической реакцией, когда кислота и щелочь, с виду невзрачные и безобидные, соединившись, немедля начинают пениться, источать зловоние и переливаться через край сосуда. Он не мог вымолвить ни слова — не мог поставить ей в укор терпение и преданную готовность, — но почувствовал себя задетым и униженным — короче, отчаявшимся[260], хотя отчаяние это определить было трудно. Изо дня в день, встречая молчаливые, но упорные упреки Жены, облеченные в форму мягких увещаний (бейлиф меж тем по-прежнему восседал у входа каменным Идолом, и от его бесстрастного взора не ускользал ни один пустяк), Али сознавал себя кругом виноватым, однако, бессильный вести себя иначе и предугадывать дальнейшие свои поступки, был словно застигнут между Огнем и Льдом — это настолько терзало его душу, что, бросив на Катарину разъяренный взгляд, отражение которого со странной Жалостью видел у нее на лице, он выбегал мимо невозмутимого бейлифа на улицу.
Под этим злосчастным кровом в урочное время Катарина, леди Сэйн, разродилась Дочерью — в окружении пожилых многоопытных родственниц: их было три, как и полагается в подобных случаях, дабы предречь Судьбу младенцу и, перерезав Нить, связующую его с матерью, заставить «дышать тяжелым воздухом земли»[261], — чему подчинилась и новорожденная, разразившись первым плачем, донесшимся и до кухонных помещений внизу, и до гостиной, которую, как свойственно всем будущим отцам, погруженный в раздумья Али мерил шагами из угла в угол. Однако отцом Али был не таким, как все прочие, и той ночью или уже утром (когда ему сообщили новость, последние звезды на небе померкли, с улицы доносился привычный стук карет и раздавались выкрики ранних торговцев) в груди у него боролись противоречивые чувства. Потом он поднялся наверх, но у двери спальни, где лежала его супруга, остановился — и долго не мог заставить себя войти, глядя на диво дивное, на эту крошку в руках матери, бесконечно малую молекулу, на атом жизни — на ребенка, которого не мог признать своим, но не мог и презреть и отвергнуть.
«Дитя — оно здорово?» — спросил Али, застыв у порога.
«Али!» — выдохнула Катарина — выглядела она столь изможденной и умалившейся, словно Всевышний забрал у нее плоть и кровь для создания ребенка — собственно, так Он и поступил, — на мгновение сердце у Али внезапно сжалось от жалости — не то от любви — и он никак не мог решиться войти. «Али! — снова прошептала Катарина. — Так ты не войдешь на него взглянуть — нет?» И при этих словах Али шагнул вперед.
Новорожденной дали имя Уна[262]: Али опасался, что ей всегда придется быть наособицу и оставаться одной, в стороне. Но девочка оказалась крепкой, упитанной и надрывалась от громкого плача, как будто имела на то серьезные причины — ее родной Дом пребывал в запустении, хотя сама она того не подозревала, — а трещина в отношениях между ее родителями грозила стать непреодолимой пропастью.
Однажды вечером, покинув дом с целью рассеяться, Али устремился в места, где положено властвовать Забавам — Беспутству по одну сторону и Забвению по другую, — он перебрался из Театра в Клуб, играл то в карты, то в кости — лишь бы отделаться от назойливых мыслей; блуждал среди погибельных смятений[263], оставаясь, однако, скорее наблюдателем, нежели непосредственным участником.
«Любезный, — услышал Али за ужином расслабленный томный голос[264], — принесите негус из Мадеры и Желе — и протрите мою тарелку мягкой салфеткой». Сию же минуту дюжий сотрапезник, сидевший за столом рядом с Али, гаркнул тому же официанту: «Эй! Принеси-ка стакан доброго грога покрепче — и протри мне з...цу кирпичной крошкой!»
На дальнем конце стола некая Дама вскочила в негодовании на ноги и впилась в ухмылявшегося грубияна взором Василиска. «Как вы смеете — что за выражения! Будь я мужчиной — вы бы и заикнуться не отважились! Да я готова натянуть панталоны, чтобы потребовать от вас сатисфакции!» — «Коли натянете, — ответствовал наглец, — я стащу свои и позабочусь о том, чтобы вас удовлетворить!»
Перейдя из столовой в залы, предназначенные для иных развлечений, Али наткнулся на собравшихся за столом джентльменов, которые разглядывали какую-то бумагу, однако при появлении Али встрепенулись и с виноватым видом ее спрятали.
«Так-так, что у вас там? — без предисловий, однако с улыбкой полюбопытствовал Али. — Уж не обо мне ли там идет речь?»
«Похоже, что так, милорд, — ответил один из любопытствовавших, время от времени бравший на себя в клубе должность Банкомета. — В руках у меня документ, которым я вряд ли вправе обладать. Должен признаться, что почерк мне известен, и я не сомневаюсь, чей он — но только никак не руки вашей светлости».
«Не понимаю, о чем вы, — нахмурился Али. — Что за документ? При чем тут я?»