Прошёл месяц, и приблизился день принятия присяги. Накануне в казарму несколько раз заглядывал замполит. Ротный отодвинул свои личные проблемы на второй план. Стоя перед повзводно выстроенной ротой, он долго объяснял, в какой последовательности будет происходить ритуал. Капитан имел привычку во время своих монологов смеживать веки. Его отёкшее лицо взрослого младенца в такие моменты выражало безмятежное блаженство. Так, с закрытыми глазами, он успевал произнести одну-две-три фразы, за что навсегда получил кличку «Жмурик». Зная о его бедах, Жмурику немного сочувствовали – не вслух, про себя. И даже, если иногда считалось, что он выступает не по делу – орёт за зря, борзеет, – на него зла не держали. Считали, что с бодуна или что баба довела. И то, и другое признавалось смягчающим обстоятельством.
Со следующего после принятия присяги дня начались рабочие будни, и главным показателем успеха стал Его Величество План. План не терпел муштры, не терпел политзанятий. Чуть лишний раз строевым шагом или лишний час отдать политике, показатели выполнения плана моментально понижались. Командиры это знали и неустойчивую производительность солдатского труда не дразнили.
Утром, которое сильно походило на ночь, к казармам подогнали грузовые машины, на них усадили сотню новых работяг и повезли в предрассветную зимнюю сырость. Первым заданием для новичков было прорыть канаву нескончаемой длины и глубиной два метра двадцать сантиметров под водопровод соседней ракетной части. Наряженных в свеженькие телогрейки, ватные штаны и валенки, землекопов расставили друг за дружкой, и в стылую землю неумело застучали ломы и кирки. Промороженная глина отталкивала остриё инструмента с упрямством твёрдой резины. Солдаты походили на неуклюжих зелёных птиц, вяло клюющих у себя под ногами. Канава выкапываться не хотела. Но от работы под ватниками становилось чуть-чуть теплее.
Беспрерывно стучать железной палкой в недра планеты – сил не напасёшься. Но стоило остановиться передохнуть, как под одежду тут же пробирался холод. За пару неподвижных минут телогрейка промерзала насквозь, согреться можно было только работой. И превозмогая усталость, приходилось опять мучить Землю.
Когда уже не хватало сил поднять кирку и оставалось лишь нахохлиться и замерзать, именно в это время, как милость, раздавался автомобильный гудок – прибыли машины, чтобы везти усталых и окоченелых землекопов на обед.
После обеда работа продвигалась ещё хуже. К вечеру и мороз начинал пробирать сильнее, и сильнее задувал ветер. Жалобный стук инструмента становился всё более вялым и скоро замирал совсем. Машины появлялись неожиданно. И опять усталая молчаливая тряска по разбитой дороге. Протопленная, освещённая казарма приняла военных строителей, как райская обитель. Двигаться не хотелось, говорить не хотелось. Хотелось сидеть и наслаждаться теплом. Какое-то время слышался только шорох слабого шевеления и звук неуклюже задеваемых табуреток. Однако уже через час казарма наполнилась голосами – вроде и не было колотуна, стылой траншеи и пронизывающего ветра. На следующее утро тело ломило, руки-ноги не гнулись, но пытка холодом и работой продолжилась.
Так и пошло. Служба разделилась на казарменную и рабочую. Во время работы у солдата появлялась видимость свободы – его никто не трогал, кроме свирепого мороза. В казарме было тепло, но зато свирепствовал старшина. Особо ядовитую неприязнь старшина лелеял к студентам и очкарикам, которых он относил к категории «шибко умных». Митины очки, к счастью, разбились в первые же дни службы, и он привык обходиться без них. Телятин рассыпал наряды щедрой рукой, часто похваляясь, что повод для наказания он может найти всегда и для каждого. Студенты старались на глаза ему не попадаться, а неприспособленный рядовой Зильберман настолько полюбился старшине, что всё своё свободное время тратил на чистку солдатского туалета.
Другая половина службы – работа – ещё долго упиралась в неподатливую траншею. Время шло, а она не углублялась, подтверждая старую мысль о непродуктивности подневольного труда.
Митю давно грызла совесть – полтора месяца дома о нём ничего не знали. Но кто бы понимал, как же это тяжело – сесть и написать письмо. И сообщать-то особенно не о чем. О том, что оказался на самом востоке страны, – это раз, о том, что в стройбате, – это два и, что жив и здоров, – это три. И всё. А как начать? Дом успел стать далёким, а за ворохом здешних проблем – даже чуть-чуть непонятным. С грехом пополам он исписал одну тетрадную страницу в духе официального документа и, облегчённо вздохнув, отослал. Жизнь в казарме – не лучшее, что есть на свете, но о доме он не грустил и вспоминал о нём нечасто. Ребят вспоминал, Катю вспоминал, а дом – нет. В этом смысле ему было полегче, чем другим. Многих тянуло говорить и говорить о родном крове. Они первыми кидались к тумбочке дневального, как только приносили свежую почту. Митя писем не ждал.
Всех ни с того ни с сего выстроили на плацу. Ну что в этот раз? Перед строем стоял только один командир части, которого все звали «Батя».