На кухне Фёдора усадили у окна: «Сиди, на родну землю гляди!» Из задосок Марфа Ивановна вынесла поднос с пирогами: «Где вилочкой потыкано, там с капустой!» – поставила чайник и похвасталась: «Чайник-то импортный, как в городе, быстро вскипит, не оглянешься!» Тут же метнулась в переднюю комнату, притащила коробочку чёрную:
– Не знаю, как это называется! Давление мерить! Давай, Фёдор, закатывай рукав, давление померяем, спокойнее будет и тебе, и нам! Ишь, глазища у тебя какие! Запровалились!
– Закатывай, закатывай! Не отстанет! – посоветовал Павел. – Она теперь у нас фельдшерица! Рюмку не нальёт, пока у мужика давление не померяет!
– Почему? – удивился Фёдор, безропотно подставляя руку Марфе Ивановне.
– Не болтай! Давление меряю! Ну, чего ты хочешь? Повышенное, конечно! И сердечко трудно бьётся!
– Это у него от радости!
– Ну, может быть, и от радости, да только рюмку тебе, Фёдор, я не налью. Другое выпьешь, на корешке шиповника. Всё успокоится, уляжется…
– Да как ты фельдшерицей-то стала, Ивановна?
– Как-как? А вот так, и перетакивать не будем! Медпункт у нас закрыли – фельдшерицу на пенсию списали. В город уехала. Мне за хорошую работу эту мерялку подарила. Даром, что ли, я эти двадцать пять лет, Феденька, на медпункте техничкой проработала? Навыкла там, всего насмотрелась. Вот уже год как всей деревне давление меряю. Порошки покупаю в райцентре, кому какие нать. Жить-то, Феденька, хочется! Ну, полно тебе скомнить! Давайте чай пить!
За чаем Фёдор узнал, что жизнь в деревне пошла не ах: полдеревни пустует, а с Горушки все съехали, кто поближе к райцентру, а кто и в города подался. Вот и ферму по кирпичику разобрали, на погреб там, на постройки всякие.
– А ещё, Феденька, грозятся: зимой дороги чистить не будут. А заболей кто? Чего делать? Как в больницу попасть? Да и в лавку за хлебами? Старикам-то с околков как быть, а?
– А деды-то, деды-то наши, уж, верно, в гробу переворачиваются, – горячился Павел, – они же лес под поля корчевали, животы рвали, Иваныч, сам знаешь, а теперь, глянь, всё сосняком да берёзой зарастает.
– Ну, полно, полно, плакать-то! Всего гостя раскривим! – замахала руками Марфа Ивановна. – Ты, Феденька, когда обратно едешь? Сегодня? Нет, мы тебя сегодня не отпустим! Баньку затопим. В баньке помоешься. Каменка нынче у нас новая, жаркая! И не думай, не думай даже. Завтра уедешь – у Зиночки с Горушки сестра приехала с мужем, вот тебя на уазике в твой музей и доставят!
– Да и вправду, Иваныч, оставайся! – сказал Павел. – Ведь давно не виделись, посидим!
И Фёдор остался. Вытянув ноги под столом, он сидел, откинувшись на крепкую спинку домодельного стула, и с удовольствием смотрел то на смеющегося Павла, то на Марфу Ивановну с блюдечком чая в растопыренной ладони, то в окно. Солнышко снова вывернулось над деревней и широкими бледными лучами заливало крыши изб и поле. Длинные малины покачивались и заглядывали в кухню. Пёстрые дорожки, раскатанные по полу, то загорались яркими красками, то гасли вместе с солнцем.
После чая они с Павлом рубили дрова для бани, выбирая ровные еловые чурки, таскали вёдрами воду и всё подначивали друг друга, как привыкли с детства.
Баня удалась на славу, и Фёдор с Павлом выпарились два раза, легко и беззаботно, а потом сидели, распаренные и усталые, в дощатом предбаннике у распахнутых настежь дверей. Кругом были шорохи. Вздыхали и потрескивали камни в остывающей печи. На улице трусил, причмокивая, мелкий светленький дождик, и длинные-длинные струйки воды тонко и часто тянулись с невидимой крыши через белый проём дверей.
– Пивко будешь? – улыбнулся заговорщицки Павел и, не дожидаясь ответа, полез за старую стиральную машину. – Полторашечка! – шёпотом сказал он, обтирая с бутылки паутину, затем достал стаканы и с десяток навяленных окуней. – Ну, с лёгким паром, Федя!
Они выпили. Пиво было горькое и холодное. Пена таяла и щекотала губы.
– Старые мы стали, Федя! Мне как тридцать лет исполнилось, так года и побежали, как под горку.
– А у меня так же. Как назад оглянешься, всё как будто вчера было. Как вчера, Паша…
Они помолчали. Дождь припустил и забарабанил часто и сильно по крыше. С крылечка залетали брызги и тёмным пятнали вытертые половицы.
– На могилку-то матери, Федя, ездишь, навещаешь?
– Да навещаю. Там из родни моей тоже никого не осталось. Да и деревня пустая, только в трёх дворах и живут…
– Жалеешь, что от нас-то уехал?
– Да как не жалеть, да только не могу здесь долго, сам знаешь.
– Это из-за Лизы.
– Из-за неё. Там спокойней как-то.
– Что у тебя за любовь такая, Федя, что всё успокоиться не можешь? Годов-то много прошло.
– Да не забывается, Паша, никак. Сидишь так у себя порой, глядишь в огонь и думаешь, вспоминаешь, и будто голос потом её слышишь. Ясно так раздастся. Вздрогнешь, и нет ничего.
– А я бы сказал так: нашёл бы себе какую бабу, в хозяйство впрёгся, и всё бы было веселее. Вон Пётр Григорьевич, за рекой-то, семьдесят годов! Дом-от его тоже сгорел – печь неправильно сложили, так что ты думаешь – новый поставил, сам рубил да ещё песни пел! Да такой-то нас с тобой переживёт!