Семен Романович несколько отвлекся от разговора, который был особенно интересен Можайскому, но все же он слушал старика с удовольствием. В который раз удивляла его осведомленность человека, который много лет не уезжал с британского острова.
— А под Малоярославцем и Красным, — продолжал Семен Романович, — новоявленный граф надоедал фельдмаршалу, посылал рапорт за рапортом и до того надоел, что Михаил Ларионович приказал передать: скажи, говорит, своему генералу, что я его не знаю и знать не хочу, и ежели он ко мне пришлет еще раз, то я велю повесить его посланца…
— Однако, как прикажете понимать, — заговорил после недолгого молчания Можайский, — Беннигсен, цареубийца, в чести, а тот же Пален или Яшвиль в ссылке, и ему, Палену, заслуженному генералу, не дозволили даже защищать отечество в тяжелую для него годину. Отчего это?
— Отчего? Неужто не понимашь?
Можайский молчал.
— А оттого, что Беннигсены и Зубовы, да и Пален хотели только одного — смены самодержца, хотели, чтобы престол оставался незыблемым и на престоле сидел не сумасшедший Павел, а бабушкин любимец, Александр… Нет, Яшвиль не того хотел.
— Чего же хотел Яшвиль? — допытывался Можайский.
Семен Романович нахмурился, погрозил ему и, наконец, сказал:
— Будто не знаешь?
И вдруг отвлекся, точно все его внимание привлекла бабочка, кружившая над цветком.
— В то время в списках по рукам ходило дерзкое письмо Яшвиля государю Александру Павловичу. Призывал государя быть на престоле честным человеком и русским гражданином. Угрожал: «для отчаянья есть всегда средство»… Вот и заперли его в усадьбе, так и живет, ожидая самого худшего, когда заслышит ночью колокольчик проезжающей тройки.
— Наиболее рассудительные из заговорщиков предлагали вынудить Павла ограничить власть свою…
— Пустое… Еще Радищев писал — нет и до скончания мира не будет примера, чтобы царь уступил что-либо из власти своей.
Он вдруг строго взглянул на Можайского.
Можайский с трудом скрывал волнение, — рассказы о цареубийствах всегда были заманчивыми и будили дерзкие и смелые мысли в кругу его сверстников.
Скрытный и осторожный Воронцов понимал это, но он слишком долго таил в себе то, что не доверял даже бумаге, и потому продолжал:
— Гроб императора Павла бросил черную тень на царствование императора Александра, гроб императора Петра III — на царствование его бабки Екатерины… Нелегко царствовать, когда позади кровавые тени отца и деда. Недаром Екатерина не дозволяла в России играть трагедию Шекспирову. Принц Гамлет — император Павел… Я жил на чужбине, потому что мне тяжко было жить в стране, где правит мужеубийца…
Можайский с некоторым удивлением поглядел на Воронцова. Он знал, что многие в России не прощают Воронцову, а особенно Разумовскому то, что они поселились навечно за границей.
Даже Наполеон в беседе с Куракиным спросил о Воронцове, почему он живет в Англии. «Он, стало быть, не русский?» Однако причина любопытства Наполеона была в том, что он опасался интриг старшего Воронцова в Англии и в этом не ошибался. Пребывание Семена Романовича в Лондоне было полезно для России и вредно для Наполеона. И Воронцов, зная, что его осуждают, что упрекают в англомании, старался находить себе оправдание и часто возвращался к этим мыслям.
— Федор Растопчин однажды писал мне: «Живите между англичанами, вы и там можете служить отечеству…» Я мог быть высоко вознесен в начале царствования Павла. Растопчин писал: «Государь желает, чтобы приехал граф Семен или граф Александр Романович…» Я счел себя недостойным…
Он опять умолк и молчал долго, следя глазами за полетом шмеля. Потом сказал со вздохом:
— О, когда б у нас, у русских вельмож, было бы более любви к отечеству, более заботы об его пользе, а не о своей выгоде!
— Безбородко — многоопытный государственный муж, а встретил я в нем ненасытную страсть к наживе и приобретению. Он жил со своими приятелями, шутами, девками и всякой сволочью. Выписывал множество запрещенных товаров, не платя никаких пошлин, и делил барыши с Соймоновым, достойным виселицы. Получал припасы для дома от раскольников, которым за это оказывал покровительство. У него один эполет стоил пятьдесят тысяч… Уж на что был умен князь Потемкин — и тот проглядел каверзу в Крыму. Когда началось устроение Тавриды, британский посол от имени кабинета сделал предложение императрице Екатерине заселить Тавриду бриганскими каторжниками. Удивления достойно, что ни императрица, ни Потемкин не увидели в этом подвоха. Тогда я написал князю, что ежели заселять Крым, то уж никак не злодеями и притом чужестранными — у нас свое такое добро найдется, — нет ли в этом тайного желания иметь у нас на южной окраине людей, на всякую подлость способных, нет ли здесь тайного желания отторгнуть от нас Крым?
— Семен Романович, — заговорил Можайский, — можно ли мне говорить от всего сердца и не примете ли вы за обиду то, что скажу?
Воронцов быстро вскинул глаза на Можайского и сказал:
— Да уж лучше сказать то, что на уме, чем тайно писать, надеясь на суд потомства…
«Вон куда кинул камешек», — подумал Можайский.
— Говори. Чего молчишь?