Самое страшное в этих пророческих словах, может быть, то, что они так спокойно и просто, как будто мимоходом, сказаны. То же, что в «Бесах» Достоевского, в целой книге, сказано, здесь — в одной строке. Но каждое слово в ней огнем и кровью наливается — огнем, в котором сгорела, и кровью, в которой потонула Россия. Только теперь загнанные в оба скотских «загона» — в бывшую Россию и в эмиграцию, только новыми, «пореволюционными» глазами перечитывают или могли бы перечесть эти слова как следует; только теперь видят или могли бы увидеть в них свой приговор.

«Многое впереди загадка, и до того, что даже страшно и ждать… Наших детей и нас, может быть, ожидает что-то ужасное», — так же спокойно и просто, как будто мимоходом, нечаянно, повторяет Лескова Достоевский («Дневник писателя». 1876. Февраль. I). Оба приходят к одному и тому же выводу из двух как будто противоположнейших посылок. «Русский народ дик и зол», — утверждает Лесков; «Народ наш разумен и тих», — утверждает Достоевский. — «Пусть он груб, и безобразен, и грешен, но приди только срок его, начнись дело всеобщей, всенародной правды, и вас изумит та степень свободы, которую проявит он, под гнетом материализма, страстей, денежной и имущественной похоти, и даже перед страхом жесточайшей, мученической смерти» («Дневник писателя». 1877. Январь. I). — «Что лучше — мы или народ?.. Отвечу искренне: мы должны преклоняться перед народом и ждать от него всего… как блудные дети, двести лет не бывшие дома, но возвратившиеся все-таки русскими» (1876. Февраль. I). — «Суть христианства… дух и правда его сохранились и укрепились в нашем народе… так, как, может быть, ни в одном из народов мира сего» (1877. Март. I). — «Правда Христова… хоть где-нибудь, да должна же сохраниться; хоть какая-нибудь из наций должна же светить… Солнце показалось на Востоке (в России), начинается новый день… К тому идет» (1877. Февраль. I).

Все это значит: «Русский народ — Богоносец»; место его в мире — не скотский «загон», а высота, где воздвигнется Град Божий, Новый Сион. Это для Достоевского вывод не из отвлеченного мышления, а из религиозного опыта, в котором соединяется для него бывшее с будущим, начало жизни — с ее концом, первое воспоминание — с последним пророчеством…

«Вспомнилось мне одно мгновение из моего первого детства, когда мне было лет девять… Август месяц в нашей деревне; день сухой и ясный… Я прошел за гумна… забился в кусты, и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик… Вдруг среди глубокой тишины я услышал крик: „Волк бежит“. Вне себя от испуга, крича в голос, я выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика… Это был наш мужик Марей… Он остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другой — за его рукав, то он разглядел мой испуг.

— Волк бежит! — прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на одно мгновение почти мне поверив.

— Что ты, что ты, какой волк, померещилось, вишь? Какому волку тут быть! — бормотал он, ободряя меня.

Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун. Углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый палец, с черным ногтем, запачканный в земле, и тихонько дотронулся до моих губ.

— Ишь ведь, ай, — улыбнулся он мне какою-то материнской улыбкой.

Я понял, наконец, что волка нет и что крик: „Волк бежит!“ — мне померещился.

— Ну, ступай, а я те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь. — Ну, Христос с тобой!

И он перекрестил меня и сам перекрестился… Если бы я был собственным сыном его, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлой любовью взглядом».

Это вспомнилось Достоевскому лет через пятнадцать, в Сибири, на каторге, в день Светлого праздника.

«Я считался за казармами острога… Мне встретился М-цкий, из политических: он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули, и губы затряслись.

„Je hais ces brigands!“ — проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо» («Дневник писателя». 1876. Февраль. III).

Вспомнилось и через пятьдесят лет, в конце жизни, когда писал Достоевский о «русском народе, Богоносце».

«Je hais ces brigands». — «Я ненавижу этих разбойников!» — это значит: «Русский народ дик и зол». — «Наших детей и нас ждет что-то ужасное». «Волк бежит!» — на этот крик ужаса отвечает «с материнской улыбкой» мужик Марей — «русский народ, Богоносец»: «Уж я тебя волку не дам!» И крестится, и крестит мальчика. «Два спасения от грозящей русскому народу гибели: сила Креста и сила Земли». Пальцем, запачканным в земле, прикасался мужик Марей к устам нареченного сына своего, Достоевского; как тот пустынный серафим отверзает уста пророка.

Перейти на страницу:

Похожие книги