«Вскоре после восстания декабристов (20 января 1826 года) Пушкин пишет Жуковскому: „Вероятно, правительство удовлетворилось, что я к заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел…“ В другом письме к Жуковскому, написанном 7 марта, Пушкин опять подчеркивает, что „бунт и революция мне никогда не нравились, но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими заговорщиками. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если бы я был потребован Комиссией, то я бы, конечно, оправдался“. „Вступление на престол Государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, Его Величеству угодно переменить мою судьбу. Каков бы ни был мои образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости“.
…Описывая встречу Николая I с Пушкиным в Москве, в Чудовом монастыре, историки и литературоведы из числа Ордена всегда старались выпятить, что Пушкин на вопрос Николая I: «Принял бы он участие в восстании декабристов, если был в Петербурге?» Пушкин будто бы ответил: «Да, принял бы». Но всегда игнорируется самая подробная запись о разговоре Николая! с Пушкиным, которая имеется в воспоминаниях польского графа Струтынского. Запись содержания разговора сделана Струтынским со слов самого Пушкина, с которым он дружил. Запись графа Струтынского, однако, всегда игнорировалась, так как она показывала политическое мировоззрение Пушкина совсем не таким, каким его всегда изображали члены Ордена Р. И.[31]
Воспоминания графа Струтынского были изданы в Кракове в 1873 году (под псевдонимом Юлий Сас). В столетнюю годовщину убийства Пушкина в польском журнале «Литературные Ведомости» был опубликован отрывок из мемуаров, посвященный беседе императора Николая! с Пушкиным в Чудовом монастыре 18 сентября 1826 года. Вот часть этого отрывка:
«…Молодость, – сказал Пушкин, – это горячка, безумие, напасть. Ее побуждения обычно бывают благородны, в нравственном смысле даже возвышенны, но чаще всего ведут к великой глупости, а то и к большой вине. Вы, вероятно, знаете, потому что об этом много писано и говорено, что я считался либералом, революционером, конспиратором, – словом, одним из самых упорных врагов монархизма и в особенности самодержавия. Таков я и был в действительности. История Греции и Рима создала в моем сознании величественный образ республиканской формы правления, украшенной ореолом великих мудрецов, философов, законодателей, героев; я был убежден, что эта форма правления – наилучшая. Философия XVIII века, ставившая себе единственной целью свободу человеческой личности и к этой цели стремившаяся всею силою отрицания прежних социальных и политических законов, всею силою издевательства над тем, что одобрялось из века в век и почиталось из поколения в поколение, – эта философия энциклопедистов, принесшая миру так много хорошего, но несравненно больше дурного, немало повредила и мне. Крайние теории абсолютной свободы, не признающей над собою ничего ни на земле, ни на небе; индивидуализм, не считавшийся с устоями, традициями, обычаями, с семьей, народом и государством; отрицание всякой веры в загробную жизнь души, всяких религиозных обрядов и догматов, – все это наполнило мою голову каким-то сияющим и соблазнительным хаосом снов, миражей, идеалов, среди которых мой разум терялся и порождал во мне глупые намерения».
То есть в дни юности Пушкин шел по шаблонному пути многих. Кто в восемнадцать лет – не ниспровергатель всех основ?!
«Мне казалось, что подчинение закону есть унижение, всякая власть – насилие, каждый монарх – угнетатель, тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом. Не удивительно, что под влиянием такого заблуждения я поступил неразумно и писал вызывающе, с юношеской бравадой, накликающей опасность и кару. Я не помнил себя от радости, когда мне запретили въезд в обе столицы и окружили меня строгим полицейским надзором. Я воображал, что вырос до размеров великого человека и до чертиков напугал правительство. Я воображал, что сравнялся с мужами Плутарха и заслужил посмертного прославления в Пантеоне!»