– Все ждали приезда Троцкого. Когда он прибыл, к нему бросились сотрудники губкома. Помню, все в кожах были и, как собаки, «на цырлах»: «Лев Давыдович, Лев Давыдович, как мы рады!» А за ним кодла охраны – тоже все в коже. Объезжал он тогда всю Волгу на личном бронепоезде. «А мы Вас ждем, не начинаем», – сказал кто-то. «Ну давайте, выводите», – распорядился Троцкий. Из подвала во двор вывели толпу заключенных. Отцы города, купцы, учителя гимназий… Помню, гимназисты тоже были. Троцкий опустил руку к бедру и вытащил маузер. Губкомовцы веером расступились. Заключенные словно прижались к стене. Конвоиры ощетинились штыками. Человек шесть-десять он как в тире расстрелял. Потом маузер отдал председателю губкома со словами: «А теперь вы сами закончите дело». И, как оперный певец с эстрады, пошел к выходу со двора губкома. Председатель потом все хвалился: «Я стреляю из маузера Троцкого – это его подарок».
…Скомкав газету с остатками съеденной рыбы, Ильин добавил:
– Вспоминаю, волосы дыбом встают. Сколько они тогда положили народу.
– Кто они? – спросил я у парторга МОСХа.
– Кто? – троцкисты, – сухо ответил он. – Знаю я, – продолжал Ильин, – что, когда Каплан расстреливали после покушения на Ленина, как мне ребята рассказывали в Кремле, Демьяна Бедного вырвало. Нервишки не выдержали.
– А я слышал, что она долго еще жила, – заметил я.
– Да ну… – отмахнулся он.
Желая переменить тему, Женя показал на Волгу.
– А вот Волга и теперь течет, как и текла, и небо на землю не упало…
На стене сарайчика висели его этюды, прибитые гвоздями. Забегая вперед, скажу, что уже в Москве Женя Ильин, когда меня в очередной раз прокатывали при приеме в Союз художников, поил чаем в парткоме, закрыв на ключ дверь, качал головой и говорил: «Как они тебя ненавидят! А ты сам знаешь, за что… Белая ворона!»…
Помню также, как один раз, уходя от Сережи и Жени, в полной темноте у тусклой желтой лампочки кассы купил билет на паром, который явно запаздывал, сел на лавку, смотря, как небо и земля переходят в черную воду Волги. На дебаркадер, шатаясь, вошел человек с самодельным чемоданом из фанеры. Купив билет, сел рядом со мной, и, дыша перегаром, будто давно зная меня, сказал:
– Ну вот и кончил срок. Еду домой…
Я никогда не любил пьяных и не старался поддержать с ним беседу. Он недоумевал, почему так долго нет парома, и на трудных непослушных ногах отошел в угол дебаркадера, гляди в темноту, где горели одинокие огни великой стройки коммунизма.
Подходил паром. Я поднял глаза, ища моего единственного попутчика. И вздрогнул, ибо вдруг показалось, будто нечто тяжелое упало в волны ночной Волги. Я осмотрел весь паром – на нем никого не было. Наверное, в темноте несчастный не заметил, что поручни дебаркадера сломаны… Я наклонился к окошечку кассы и, на всякий случай, спросил,: «А где же пассажир?» Ответа не последовало.
…Так и остался стоять на дебаркадере фанерный, покрашенный синей краской самодельный чемодан…
Я ехал на пароме в подавленном состоянии души, став невольным свидетелем никем не замеченной трагедии человека. А за кормой бурлила и пенилась черная вода.
Сойдя на берег, увидел огромный костер и, когда подошел ближе, в пламени его я разглядел истово пляшущую молодую цыганку. Она плясала самозабвенно. Ее широкая юбка сама была, как пламя, словно два костра соревновались друг с другом. Ее маленькие груди напоминали двух зверьков, которые хотели и не могли выпрыгнуть из-под оранжевой кофты. Я сел на землю, с восхищением наблюдая за страстным танцем.
Когда она, запыхавшись, села на корточки рядом со мной и пламя костра засверкало в ее глазах, я предложил ей нарисовать ее портрет.
Неровно дыша после бурного танца, она сказала:
– Я тебя давно заметила. Рисовать днем надо, а ночью – любить.
…Какими близкими казались звезды, как стрекотали кузнечики, как шумел волжский ветер в ночной траве! Ее лицо, шея и грудь была солеными на вкус, будто она только что вышла из морской волны. Неподалеку располагался табор. Скоро должна была заняться заря. Я задремал. Помню, как она принялась меня тормошить и я неподалеку услышал крики. – Это меня ищут. Найдут – прибьют, а тебя насмерть забьют. У нас в таборе так положено.
Я успел ускользнуть, продравшись сквозь кусты, покрытые росой, когда гортанные крики слышались совсем близко. Не в первый раз познавал я быт цыган. И когда много-много лет спустя работал над образами Лескова и Достоевского, я так живо ощущал таинство черных глаз, упругость смуглого тела, лучистый смех и: белизну зубов на загорелом лице моей далекой подруги…
Приехав в родной Ленинград, я, обдумывая итоги своей поездки на Волгу, понял еще раз, что значит ложь и правда – как писал «олимпиец» Гете: «Diсhtuпg und Warchit» («Поэзия и правда»).