Российский историк Кондрашин пытается делать это на примере российского голода, сравнивая его с другими странами. И его же фамилия как автора стоит под инструкцией для составления сборника документов о голоде, в которой предлагается подбирать документы так, чтобы доказать «общесоюзную» природу голода и затушевать «украинский фактор»…

Если же набрать в Google «голод», то легко можно обнаружить, что украинский голод, при всем его ужасе и всех его масштабах, теряет ту уникальность, которую ему придают работающие в рамках доминирующего дискурса. Потому что можно взять, например, голод в конце 50-х годов в Китае и рассмотреть его рядом с украинским, и его масштабы поразят наше воображение. Потому что речь о геноциде там не идет совсем, а масштабы — заметно большие. И технология та же самая.

Миллер: В связи с этой «избирательностью» при подборе архивных документов для публикации — это один из самых деструктивных элементов «исторической политики» подобного рода. Потому что наверняка в рамках такой политики и в публикациях воспоминаний о голоде, которыми занимаются в Украине, будет избирательность, и, таким образом, огромные усилия и средства будут затрачены не на издание действительно научного качества, а на «борьбу национальных историографий». А потом другим людям придется смотреть, что в этих проектах сознательно опущено. Это если повезет и по ходу борьбы «за и против геноцида» реальные материалы сами не «подредактируют».

Я хочу еще отметить в заключение очень важный момент. С моей точки зрения. Когда мы говорим о сложности этого явления (голода 1932—1933 гг.) и о том, что оно не уникально, о роли каких-то локальных факторов, одно можно сказать очень четко и ясно — что режим совершенно не оправдывается этими рассуждениями. Потому что если у тебя гибнет несколько миллионов человек не потому, что ты хотел, чтобы они сдохли от голода, а потому что у тебя был «не совсем удачный менеджмент», то ты все равно сволочь. А если этот «менеджмент» еще и опирается на то, что человеческая жизнь для тебя не очень много значит в рамках твоей идеологии, то ты тем более сволочь. Мы снова обращаемся к тому, что конфликт в самом селе придает дополнительную динамику всему этому. Но у Сталина есть гигантский репрессивный аппарат, который позволяет давать сдерживающие импульсы, если бы он заботился о людях и считал, что эта офигевшая от привалившей в руки власти сельская голытьба сейчас доведет дело до катастрофы. Есть возможность существенно минимизировать катастрофу, но ведь никто же этого не делал!

В этом смысле мне кажется, что российская историография тут попадает в ловушку, потому что в России ведь что происходит: мы должны дать достойный ответ «клеветникам» по поводу Голодомора, поэтому мы должны защищать Сталина и говорить, что «он не хотел»… Да наплевать ему было, по большому счету. Ведь когда он потом посылает помощь зерновую, и существенную, в Украину — это ведь не потому, что ему было жалко людей, а потому что приближалась весна — нужно ведь, чтобы кто-то пахал. В этом смысле вся история с голодом 1932—1933 гг. — часть заметно более широкой проблемы в российской историографии: мы до сих пор не можем сказать, что это был чудовищный, преступный, античеловеческий режим. Он был по-другому античеловеческий режим, чем нацистский, он не уничтожал людей по расовому признаку, но все равно чудовищный, и чем скорее мы вынесем этот однозначный вердикт, тем скорее нам станет проще не только в отношениях с Украиной или с кем-то еще, но и в отношениях с самими собой. И отсюда, может быть, мостик к следующей проблеме, которую мы будем обсуждать,— ко Второй мировой войне.

Касьянов: Человеческая жизнь в рамках той системы понятий, связанных не только с режимом, но и с обществом, значила очень мало. И это не только для Сталина или революционеров, но и все общество в целом в тот момент, по крайней мере, если говорить о доминирующих тенденциях, очень мало ценило личность как таковую. Идея коллективизма доминировала, и идея о том, что чьей-то жизнью можно пожертвовать ради благосостояния общества или перспективного его развития в будущем, была очень популярна в самых разных слоях и даже больше в низах общества. Это парадоксальная общность коммунизма и национализма: первый говорит об освобождении человека, второй — об освобождении нации, и при этом оба готовы закрепощать и уничтожать человека в угоду неким интересам коллектива. Еще надо помнить о том, что со времени революции и Первой мировой войны прошло не так много лет, если считать концом войны 1918 г., а концом Гражданской — 1920, всего-то прошло 12 лет. Массовая общественная привычка к насилию и убийству, к дозволенности насилия и убийства, порожденная мировой и Гражданской войнами, никуда не делась.

Перейти на страницу:

Похожие книги