— Так видите ли, товарищ Михайлов, — говорю я чрезвычайно академическим тоном. — Когда мой брат говорил об ответственности, то это, понятно, вовсе не в том смысле, что кто-то там куда-то пойдет жаловаться. Ничего подобного. Но если кого-нибудь из нас троих подколют, то оставшиеся просто переломают вам кости. И переломают всерьез. И именно вам. Так что и для вас и для нас будет спокойнее такими делами не заниматься.
Урка молчит. Он по уже испытанному ощущению Бобиной длани понял, что кости будут переломаны совсем всерьез.
Если бы не семейная спаянность нашей «стаи» и не наши кулаки, то спаянная своей солидарностью стая урок раздела бы и ограбила нас до нитки. Так делается всегда — в общих камерах, на этапах, отчасти и в лагерях, где всякой случайной и разрозненной публике, попавшей в пещеры ГПУ, противостоит спаянная и классово-солидарная стая урок. У них есть своя организация, и эта организация давит и грабит. Впрочем, такая же организация существует и на воле. Там она давит и грабит всю страну.
Дискуссия
Часа через полтора я сижу у печки. Пахан подходит ко мне.
— Ну и здоровый же бугай ваш брат. Чуть руку не сломал. И сейчас еще еле шевелится. Оставьте мне, товарищ Солоневич, бычка — страсть курить хочется.
Я принимаю оливковую ветвь мира и достаю свой кисет. Урка крутит козью ножку и сладострастно затягивается.
— Тоже надо понимать, товарищ Солоневич, собачье наше житье.
— Так чего же вы его не бросите?
— А как его бросить? Все мы — беспризорная шатия. От мамкиной цицки да прямо в беспризорники. Я, прямо говоря, с самого малолетства вор, так вором и помру. А этого супчика, техника-то, мы все равно обработаем. Не здесь, так в лагере. Сволочь. У него одного хлеба с пуд будет. Просили по-хорошему: дай хоть кусок. Так он как собака лается.
— Вот еще вас, сволочей, кормить. — раздается с рабочей полки чей-то внушительный бас.
Урка подымает голову.
— Да вот, хоть и неохотой, да кормите же. Так ты думаешь, я хуже тебя ем?
— Я ни у кого не прощу.
— И я не прошу. Я сам беру.
— Ну, вот и сидишь здесь.
— А ты где сидишь? У себя на квартире?
Рабочий замолкает. Другой голос с той же полки подхватывает тему:
— Воруют с трудящего человека последнее, а потом еще и корми их. Мало вас, сволочей, сажают.
— Нас действительно мало сажают, — спокойно парирует урка. — Вот вас много сажают. Ты, небось, лет на десять едешь, а я на три года. Ты на советскую власть на воле спину гнул за два фунта хлеба и в лагере за те же два фунта будешь гнуть. И подохнешь там к чертовой матери.
— Ну, это еще кто скорее подохнет.
— Ты подохнешь, — уверенно сказал урка. — Я, как весна — и ищи ветра в поле. А тебе куда податься? Подохнешь.
На рабочей наре замолчали, подавленные аргументацией урки.
— Таким прямо головы проламывать, — изрек наш техник.
У урки от злости и презрения перекосилось лицо.
— Эх ты, в рот плеванный. Это ты-то, черт моржовый, проламывать будешь? Ты смотри, сукин сын, на нос себе накрути. Это здесь мы просим, а ты куражишься, а в лагере ты у меня будешь на брюхе ползать, сукин ты сын. Там тебе в два счета кишки вывернут. Ты там, брат, за чужим кулаком не спрячешься. Вот этот — урка кивнул в мою сторону — этот может проломать. А ты… Эх ты, дерьмо вшивое.
— Нет, таких… да таких советская власть расстреливать должна. Прямо расстреливать. Везде воруют, везде грабят, — это, оказывается, вынырнул из-под нар наш Стёпушка.
Его основательно ограбили урки в пересылке, и он предвидел еще массу огорчений в том же стиле. У него дрожали руки, и он брызгал слюной.
— Нет, я не понимаю. Как же это так? Везут в одном вагоне. Полная безнаказанность. Что хотят, то и делают.
Урка смотрит на него с пренебрежительным удивлением.
— А вы, тихий господинчик, лежали бы на своем местечке и писали бы свои показания. Не трогают вас, так и лежите. А вот часишки вы в пересылке обратно получили, так вы будьте спокойны — мы их возьмем.
Стёпушка судорожно схватился за карман с часами. Урки захохотали.
— Это из нашей компании, — сказал я, — так что на счет часиков уж вы не троньте.
— Все равно. Не мы, так другие. Не здесь, так в лагере. Господинчик-то ваш больно уж хреновый. Покаяния все писал. Знаю, наши с ним сидели.
— Не ваше дело, что я писал. Я на вас заявление подам.
Стёпушка нервничал, трусил и глупил. Я ему подмигивал, но он ничего не замечал.
— Вы, господинчик хреновый, слушайте, что я вам скажу. Я у вас пока ничего не украл, а украду — поможет вам заявление, как мертвому кадило.
— Нет, в лагере вас прикрутят, — сказал техник.
— С дураками, видно, твоя мамаша спала, что ты таким умным родился. В лагере. Эх ты, моржовая голова! Да что ты о лагере знаешь? Бывал ли ты в лагере? Я вот уже пятый раз еду, а ты мне о лагере рассказываешь.
— А что в лагере? — спросил я.