— Знаете, товарищ Чекалин, даже самая красивая девушка не может дать ничего путного, если у нее нет времени для сна.
Чекалин посмотрел на мою руку.
— Н-да, — протянул он. — А больше в УРЧ вам не на кого положиться?
Я посмотрел на Чекалина с изумлением.
— Ну да, — поправился он. — Извините за нелепость. А сколько по-вашему еще остается здоровых?
— По-моему, вовсе не остается. Точнее, по мнению брата.
— Существенный парень ваш брат, — сказал ни с того, ни с сего Чекалин. — Его даже работники третьей части и те побаиваются. Да. Так, говорите, все резервы Якименки уже исчерпаны?
— Пожалуй, даже больше, чем исчерпаны. На днях мой сын открыл такую штуку: в последние списки УРЧ включил людей, которых вы уже по два раза снимали с эшелонов.
Брови Чекалина поднялись.
— Ого! Даже так! Вы в этом уверены?
— У вас, вероятно, есть старые списки. Давайте проверим. Некоторые фамилии я помню.
Проверили. Несколько повторяющихся фамилий нашел и сам Чекалин.
— Так, — сказал Чекалин раздумчиво. — Так, значит, «Елизавет Воробей»?
— В этом роде. Или сказка про белого бычка.
— Так, значит, Якименко идет уже на настоящий подлог. Значит, действительно давать ему больше некого. Черт знает, что такое. Приемку придется закончить. За такие потери я отвечать не могу.
— А что, очень велики потери в дороге?
Я ожидал, что Чекалин ответит мне, как прошлый раз, «Не ваше дело», но к моему удивлению, он нервно повел плечами и сказал:
— Совершенно безобразные потери. Да, кстати, — вдруг прервал он самого себя. — Как вы насчет моего предложения? На БАМ?
— Если вы разрешите, я откажусь.
— Почему?
— Есть две основных причины. Первая — здесь Ленинград под боком, и ко мне люди будут приезжать на свидания. Вторая — увязавшись с вами, я автоматически попадаю под вашу протекцию. Вы — человек партийный, следовательно, подверженный всяким мобилизации и переброскам. Протекция исчезает, и я остаюсь на растерзание тех людей, у кого эта протекция и привилегированность были бельмом в глазу.
— Первое соображение верно. Вот второе — не стоит ничего. Там в БАМовском ГПУ я ведь расскажу всю эту историю со списками, с Якименкой, с вашей ролью во всем этом.
— Спасибо. Это значит, что БАМовское ГПУ меня разменяет при первом же удобном случае.
— То есть, почему это?
Я посмотрел на Чекалина не без удивления и соболезнования: такая простая вещь.
— Потому, что из всего этого будет видно довольно явственно: парень зубастый и парень не свой. Вчера он подвел ББК, а сегодня он подведет БАМ.
Чекалин повернулся ко мне всем своим корпусом и спросил:
— Вы никогда в ГПУ не работали?
— Нет. ГПУ надо мной работало.
Чекалин закурил папиросу и стал смотреть, как струйка дыма разбивалась струями холодного воздуха от окна.
Я решил внести некоторую ясность.
— Это не только система ГПУ. Об этом и Макиавелли говорил.
— Кто такой Макиавелли?
— Итальянец эпохи Возрождения. Издал, так сказать, учебник большевизма. Там обо всем этом довольно подробно сказано. Пятьсот лет тому назад.
Чекалин поднял брови.
— Н-да, за пятьсот лет человеческая жизнь по существу не на много усовершенствовалась, — сказал он, как бы что-то разъясняя. — И пока капитализма мы не ликвидируем и не усовершенствуется. Да, на счет БАМа вы, пожалуй и правы. Хотя и не совсем. На БАМ посланы наши лучшие силы.
Я не стал выяснять, с какой точки зрения, эти лучшие силы являются лучшими. Собственно, пора было уже уходить, пока мне об этом не сказали. Но как-то трудно было подняться. В голове был туман, хотелось заснуть тут же на табуретке. Однако, я приподнялся.
— Посидите, отогрейтесь, — сказал Чекалин и протянул мне папиросы.
Я закурил. Чекалин как-то слегка съежившись сел на табуретку, и его поза странно напомнила мне давешнюю девочку со льдом. В этой позе, в лице, в устало положенной руке было что-то сурово безнадежное, усталое, одинокое. Это было лицо человека, который привык жить, как говорится, сжавши зубы. Сколько их, таких твердокаменных партийцев, энтузиастов и тюремщиков, жертв и палачей, созидателей и опустошителей! Но идут беспросветные годы энтузиазм выветривается, подвалы коммунистических аутодафе давят на совесть все больнее, жертвы и свои и чужие, как-то больше опустошают, чем созидают. Какая в сущности беспросветная жизнь у них, у этих энтузиастов. Недаром один за другим уходят они на тот свет, добровольно и не добровольно, на Соловки, в басмаческие районы Средней Азии, в политизоляторы ГПУ. Больше им, кажется, некуда уходить.
Чекалин поднял голову и поймал мой пристальный взгляд. Я не сделал вида, что этот взгляд был только случайностью. Чекалин как-то болезненно и криво усмехнулся.
— Изучаете? А сколько, по-вашему, мне лет?
Вопрос был несколько неожиданным. Я сделал поправку на то, что на языке официальной советской медицины называется «советской изношенностью», на необходимость какого-то процента подбадривания и сказал — лет сорок пять. Чекалин повел плечами.
— Да? А мне тридцать четыре. Вот вам и чекист, — он совсем криво усмехнулся и добавил: — Палач, как вы говорите.
— Я не говорил.
— Мне не говорили — другим говорили. Или, во всяком случае думали.