Сад еще и не сад. Завел его Евдоким с ребятами лишь прошлой весной. Натаскали дичков из лесу и стали помаленьку к человеческому глазу и жилью приучать. И мило сейчас глядеть на них, как норовисто они не хотят терять своей изначальной вольности. Их вязкий диковатый запашок не клубился у дома, буйно ломился в чуть приоткрытое звездами небо. Пахло в саду всем сразу: сиренью и жасмином, жимолостью и кленовым листом яблоневым и березовым соком. Лишь в углу оградки зяб и не дышал дубок. В аршин ростом принес его из лесу Евдоким. С собственной долей земли принес, а приживается капризно и нехотя, пережидая свое время, как большой.
Хотел закурить Евдоким, но раздумал: жалко ему и дикую тишь сада, и нестойкий еще аромат его обитателей, и чуткую кротость летней недлинной ночки. Все это разом мог поломать секундный огонек и усладный дымок цигарки...
Без картуза, в сапогах на босу ногу, задолго до заводского гудка ушел Евдоким на смену, покинув милый мирок сада, покой полночи и Настю с ее бабьим желанием что-то сказать...
Смена тянулась необычно долго. Евдоким часто выбегал из котельной на заводской двор — глянуть на часы у проходной. Томился и злился на заморенный ход стрелок, надоедал вахтеру, спрашивая, правильно ли показывают время. И когда смена все-таки кончилась, Евдоким заспешил к дому. Прохладный дорожный ветерок шально теребил его волосы, до белых искр раздувал папиросу в зубах. Самые неожиданные мысли заставляли то убавлять, то ускорять шаг, а то вовсе останавливали его, не пускали дальше. Но набегала думка светлее, и тогда Евдоким шел легче и размашистее прежнего, наверстывая утерянную минутку. Шагал Евдоким и на ходу загадывал свое, мужицкое: наточить половчее бритву, справить бы свежую рубаху, накопить бы деньжонок и на сапоги... Обо всем помечтал, пока дошел до дому.
Евдокиму не хотелось сразу встречаться с Настей. Подойдя к дому через сад, он толкнул оконные створки и кликнул Васятку. Больно красивая пташка залетела в сад. Показать-порадовать захотелось мальчонка. Но Евдокиму никто не ответил. Позвал еще раз, снова — молчание.
Вбежав в избу, он не сразу понял, что случилось. Ребята с заплаканными глазами тесным рядком сидели на лавке. Зина встала и подала свернутый тетрадный листок Евдокиму.
Настя писала: «Деньги, жива буду, отдам. Побереги еще малость ребят, я к ним вернусь. Настя».
Перебивая друг друга, дети рассказывали, как собралась и уехала Настя. Евдоким слушал и не слушал. Ему чудился ночной сад, затаившийся в углу оградки дубок, россыпь пугливых звезд в небесном омуте и пьяноватый голосок потерявшейся Насти...
Отъезд Насти ребята пережили довольно легко. Детское чутье к горю остро, но тупится скоро. Наступили летние каникулы. Теперь им ближе была природа: луга и лес за поселком, речка за ним и свой сад под окнами дома. Дети повзрослели, как можно только взрослеть сиротам, и все меньше и меньше нуждались в опеке старших. Грибные места в лесах они уже знали сами, когда и какая поспевает ягода — тоже. Васятка и тот бегал теперь на речку один, без дяди Евдоши. Без него он мог настраивать удочки и верши, распознавать рыбные омуты и заводи. И приятно было Евдокиму слушать по вечерам детские отгадки тому, что загадывала им природа, с которой свел их когда-то сам...
Все лето Евдоким жил затаенной верой в возвращение Насти. Часто тужил, что не дослушал ее тогда, не утешил теплым словом. Прожил в этих думах и зиму, еще одну и... еще не одну. Подождал-подождал Настю и снова принялся за письма на Алтай.
Отгорит закат, отлают свое собаки, ночь тишину напустит, и тогда Евдоким устраивается за кухонным столом. Раскладывает тетрадку, ставит перед собой ученическую непроливашку и начинает мечтать над письмом.
Домой на Алтай он писал не часто, но длинно и туманно. Письма состояли из одних вопросов. Спрашивал, кто вернулся из погодков с фронта, не помер ли его закадычный дружок Митрий от раны, дотачал ли отец сапоги, начатые еще самим Евдокимом, прибрала ли мать Почетную грамоту, данную Евдокиму колхозом за последнюю предвоенную посевную. Спрашивал также об огороде — его не раз прирезали и отхватывали вновь, сбавили иль нет страховку. Но особо допытывался: как поживает его жинка Хрестя, почему не поехала к нему, как просил еще в первых письмах, отчего не шлет фотокарточку, где они сняты вдвоем перед отправкой на фронт.
Большое время прошло, много лет утекло, а он все об одном и том же... Мать ослепла, отец давно помер. Хрестина на второе лето после войны ушла с охотниками в тайгу и не вернулась, а Евдоким все пишет, все спрашивает.
Ему безотчетно думалось, что жизнь, покинутая им в довойне, там, на Алтае, стоит прежней, недвижной, ожидающей с часу на час его самого.