Мужик, на замечая наездников, старательно налегал на соху и негромко понукал саврасую лошадь, кою тянула за уздцы невысокая худощавая баба в длинной, до пят, пестрядинной рубахе. Соха слегка подпрыгивала в натруженных руках мужика; наральник острым носком с хрустом входил в землю, отваливая к борозде черный, лоснящийся пласт.
Позади супружеской четы остановились пятеро гридней в летних малиновых шапках, отороченных мехом, и в голубых полукафтанах, расшитых серебряными узорами. Среди них был и ближний княжий послужилец — меченоша Славутка на стройном чубаром коне. Гридни молча посматривали на князя, выжидая, когда тот тронется дальше.
— Вот кто нас кормит, — раздумчиво произнес Василько Константиныч.
— Так не зря же в народе говорят: без пахатника не будет и бархатника, — вторила супругу княгиня. — Может, подъедем к оратаю?
— Подъедем, — согласно кивнул Василько Константиныч и тронул коня. Остановился у межи, негромко кликнул:
— Бог в помощь!
Оратай и баба оглянулись и, увидев перед собой князя и княгиню, опустились на колени.
— Благодарствую, князь, — оробевшим голосом произнес страдник.[118]
— Поднимись, оратай. Гляжу, борозду проложил. С зачином тебя. Как звать?
— Кирьяшка Ревяка, князь… Но энто ищо не зачин, а первый вертень.[119] Землицу перед Егорьевым днем пробую.
Мужику — лет под сорок. Дюжий, высокий, с курчавой, огненно-рыжей бородой. (Не врал, оказывается, Сидорка Ревяка, рассказывая плотникам о своем брате, хотя и назвал его своим свояком).
— Ну и готова ли землица?
Страдник захватил в ладонь полную горсть земли и помял ее меж круглых заскорузлых пальцев. Земля не липла, мягко рассыпалась.
— Пора, кажись. Отошла, матушка…Но надо бы наверняка проверить.
— И как же? — заинтересовалась Мария. — Ты уже, кажется, проверил.
— Не совсем, матушка княгиня. Земля кажинный год поспевает по — разному. И тут, упаси Бог, ошибиться. Коль в стылую землю жито покидаешь, без хлебушка останешься. А если и уродится сам — два, то и на оброк не натянешь. Но твой тиун нагрянет с плеточкой и последни крохи из сусека выскребет. Ему-то не голодовать длинную зиму, не видеть, как мрут ребятенки. Он…
Мужик разом осекся и замолчал: лишнего сболтнул, дурень! Князь за такие речи может и кнутом по спине прогуляться.
Но Василько лишь нахмурился.
— Выходит, последки выгребают мои тиуны?
Мужик вновь рухнул на колени.
— Прости, князь…Энто я не то вякнул… Свой язык первый супостат. Коня на вожжах удержишь, а слово с языка не воротишь. Прости, коль можешь.
Мария с улыбкой глянула на супруга.
— Сочно и красно в народе говорят. Запомнить бы надо.
— Запомни, Мария. А ты поднимись, Кирьян, и истинную правду мне сказывай. Худого тебе не сделаю… Неправедно сбирают дань мои тиуны?
— Да уж не без греха, князь. Бывает, подчистую выгребают и себя николи не забудут. Долю — князю, пятую часть — себе.
А слово молвишь поперек, так спину кнутом погреют или зубы вышибут. Пригляду за ними нет. В старые времена оратаю легче жилось.
— И почему, Кирьян? — вновь задала вопрос Мария.
— А потому, матушка княгиня, что ране на полюдье[120] сам князь всегда выезжал. Лишку, почитай, никогда не забирал и слугам своим не давал волюшки. Мужик с хлебушком оставался. И на зиму худо — бедно хватало, и на посев.
— А ныне? Коль пашешь — и жито есть.
— А-а, — махнул грузной рукой оратай и лицо его стало тусклым. — Ведал бы ты, князь, как мне это жито досталось.
— Так поведай.
— Пришлось коровенку на мясо забить. Продал на торгу и жита прикупил. А у меня пятеро огальцов, без молочка на воде да квасе не поднимешь.
Василько Константиныч пружинисто спрыгнул с коня и подошел к мужику.
— Ты уж прости меня, оратай, за моих тиунов. Не ведал. Непременно накажу мздоимцев. Отные, как в добрые, старые времена, сам буду после Покрова[121] объезжать веси, а там, где не успею, надежных людей к тиунам приставлю.
Мужик низехонько поклонился.
— Всем миром на тебя будем молиться, батюшка князь.
— Ну, а теперь о земле досказывай. Пора или не пора?
— Доскажу, матушка княгиня. По приметам можно сев зачинать. Коль по весне лягушки квакают, комар над головой вьется, береза распускается и черемуха зацветает, то смело бери лукошко и выходи на полюшко. Но у меня есть особая примета. Энто еще от деда моего.
Кирьян вышел на межу, сел наземь, размотал онучи, скинул лапти, поднялся, размашисто перекрестился, ступил босыми ногами на свежую запашку и пошел, сутулясь, погружая крупные ступни в подминавшуюся, рыхлую землю, до конца первой, только что проложенной борозды. Когда вернулся к князю и княгине, довольно молвил:
— Ну, вот теперь самая пора. Ноги не зябнут. Можно всё полюшко орать.
— Занятная у тебя примета. И никогда не подводила?
— Никогда князь. Ни деда, ни отца моего.
— Занятно… Надо бы всем сельским старостам о том поведать… Значит, сегодня допашешь, а завтра с лукошком выйдешь?
— Выйду, князь, как все мужики поля свои вспашут, — крякнув в рыжую бороду, степенно ответил оратай.
— А чего ждать?