Помню, я рассказывал ей о девушке, чья смерть заставила меня отправиться на другую планету: как можно дальше от ее могилы. Два перелета, два новых мира — и я разорвал связь со временем. Но сто лет полета не лишили меня памяти: увы! память — отнюдь не время, которое так легко обмануть, погрузившись в petite mort[14] сна. Память — месть времени, и даже если ты лишишь себя зрения и слуха, очнувшись, ты поймешь, что прошлое остается с тобой. Самое страшное, что тебе может прийти в голову — вернуться на ставшую чужой землю, где покоится твоя любовь, вернуться никем не узнаваемым туда, где когда-то стоял твой дом. И тогда ты снова пускаешься в путь, ты забываешь, но, увы! у тебя было слишком мало времени, чтобы забыть все. Ты предоставлен самому себе: один-одинешенек, один как перст. Тогда-то я впервые познал отчаяние. Я читал, работал, пил. У меня бывали женщины, но когда наступало утро, я оставался наедине с собой. Я прыгал с планеты на планету в надежде, что что-то изменится, но с каждым разом терял частичку себя.
Тогда мною овладело другое чувство. Оно было ужасно. Я понял, что должно существовать время и место, наиболее подходящее для каждого из нас. Когда утихла боль, я смирился с исчезнувшим прошлым и задумался о месте человека в пространстве и времени. Когда и где я хочу провести остаток своих дней? Прожить с полной отдачей? Прошлое я похоронил, но впереди меня, возможно, ожидало нечто лучшее, где-то на неизвестной мне планете; ожидало своего часа, которому еще суждено пробить. Могу ли я об этом узнать? Могу ли быть уверен, что мой Золотой Век не ждет меня на следующей планете и что я не иду войной на Средние Века, когда впереди Возрождение? Оно — всего лишь билет: виза, новая страничка в дневнике. Это второй раз повергло меня в отчаяние.
Я не знал ответа на свой вопрос, пока не оказался здесь, на Земле Лебедя. Я не знаю, почему люблю тебя, Элеонора, но я люблю — это и есть ответ.
Когда загорелся свет, мы сидели и курили. Она рассказывала о муже, который погиб как герой и поэтому избежал грозящей ему смерти от белой горячки. Он погиб геройски, не зная за что: сработал условный рефлекс, который заставил его схватить мачете и броситься наперерез стае здешних “волков”, напавшей на исследовательский отряд в лесной глуши у подножия Святого Стефана. “Волки” разорвали его на куски, а остальные спаслись, отступив к лагерю и заняв там оборону. В этом суть героизма: мгновение, неподотчетное разуму (будто искра в нервах), предопределенное суммой всего, чем ты жил и что хотел сделать, вне зависимости от того, сделал ты это или нет.
Мы наблюдали за галереей экранов.
Человек — животное, способное мыслить логически? Выше, чем животное? Но не ангел? Но только не тот убийца, которого я убил той ночью. Каким он был? Честолюбивым, самолюбивым, влюбчивым? Не думаю. Смотрел ли он на себя со стороны, наблюдал ли за собой и своими поступками и понимал ли, насколько они преступны? Чересчур сложно. Когда он убивал, когда грабил, он разве видел себя со стороны, не понимал чудовищности содеянного? Придумывал ли он религии? Вряд ли. Я видел, как люди молятся, для них это было последней надеждой на спасение, когда все остальные способы исчерпали себя. Условный рефлекс. Тогда, может быть, любовь? Я видел, как мать, стоя по грудь в бурлящей воде, удерживает на плечах дочь, а та точно так же поднимает над головой куклу. Но разве любовь — не часть жизни? Того, что сделано, и того, что хотелось сделать? И хорошего, и плохого? Я знаю, что именно она, любовь, заставила меня оставить свой пост, сесть во флаер Элеоноры и пробиться сквозь бурю туда, где разыгралась эта сцена..
Я не успел.
Но никогда не забуду, как был рад, узнав, что меня кто-то опередил. Поднимающийся флаер подмигнул мне бортовыми огоньками, и Джон Киме передал по радио:
— Все в порядке. Все целы. Даже кукла.
— Хорошо, — сказал я и повернул обратно.
Я посадил флаер на балкон, и тотчас рядом появился чей-то силуэт. Когда я выбирался из флаера, в руке у Чака (а это был он) оказался пистолет.
— Я не собираюсь убивать тебя, Джас, — начал он, — но если что, я тебя раню. Встань лицом к стене. Я забираю флаер.
— Ты сошел с ума? — спросил я.
— Я знаю, что делаю. Он мне нужен, Джас.
— Хорошо, если нужен, возьми. Для этого совсем не обязательно держать меня на мушке. Мне он пока ни к чему. Возьми.
— Он нужен мне и Лотти, — сказал он. Отвернись.
Я повернулся к стене.
— Что ты задумал? — спросил я.
— Мы улетаем. Вдвоем. Прямо сейчас.
— Вы сошли с ума, — сказал я. — Сейчас не время…
— Пошли, Лотти, — позвал он. У меня за спиной открыли дверь флаера.
— Чак, — сказал я, — ты нам нужен! Ты можешь уйти по-хорошему через неделю, через месяц, когда порядок будет восстановлен. Ведь существует такая вещь, как развод! Ты это знаешь.
— Они не дадут мне смыться отсюда, Джас.
— Тогда как ты собираешься это еде…
Я повернулся и увидел, что он перекинул через плечо большой холщовый мешок. Как у Санта-Клауса.
— Отвернись, слышишь? Я не хочу стрелять в тебя.