Среди боярышень, окружавших Марию, больше других нравилась ей Досада. От нее узнала она о причудливых русских праздниках и обычаях, иногда, переодевшись в простое домотканое платье, бегала с ней на девишники. Но остаться неузнанной Мария не могла: где бы ни появилась она, ее узнавали. Да и как спрячешь большие черные очи, обрамленные пушистыми бровями, смуглые щеки с пробивающимся сквозь несмываемый загар румянцем, открытую улыбку, обнажающую ровный ряд белоснежных зубов.
Досада поверяла ей сердечные тайны, жаловалась, что отец надумал выдать ее за немилого. Хоть и парень он видный, но любит она другого.
— Кого же это, Досадушка? — выспрашивала ее Мария.
Но девушка, потупясь, молчала.
— Уж не из холопов ли он?
— Нет.
— Из худых бояр?
— Не угадала, княгинюшка, — отвечала Досада, робея под лукавым взглядом Марии.
— Никак, князь? — всплеснула Мария руками, и у самой заколыхнуло сердце. Из князей-то на Владимире только двое: Всеволод да Юрий.
— Чего уж таиться, — гладила она Досаду по плечу. — Сама, почитай, все сказала…
Бросилась Досада ей на грудь, залилась слезами.
— А плачешь-то почто? — удивилась Мария.
— Люб он мне.
— А люб — так любитесь.
Досада еще пуще в слезы. Растерялась Мария, ума не приложит, как успокоить девушку. Повела к себе в ложницу, усадила на лавку, стала ворковать над ней, подшучивать над непутевыми мужиками — нет, мол, у них никакого понятия: за пирами, да за охотой счастья своего под боком не видят.
— Одно сердце страдает, а другое про то не знает, — сказала Мария.
— О чем ты? — удивилась Досада.
— Да все о том же, о твоем милом.
Тут уж Досада и вовсе умылась слезами.
— Знает он про все, да вдруг позабыл.
— Никак, разлюбил?
— Разлюбить не разлюбил, а взяла его в полон злая кручина. Ходит сам не свой, бормочет что-то, а что — не поймешь.
Задумалась Мария — такого с ней еще не бывало. Случалось, и раньше поверяли ей девушки свои тайны. И всегда находилось для каждой из них сердечное слово, а тут никак не успокоить Досаду: накопилась в ней боль, жжет каленым железом. Не подступиться.
Допоздна засиделась с ней Мария в ложнице, рассказывала об Асских горах, об отце своем, похитившем горянку, ставшую впоследствии его женой, а ее матерью. Все бы ничего, да осерчал на него половецкий хан, дочь которого прочили ему в жены, двинулся с горы с войском, пожег лежащие в долине села, и только богатыми дарами удалось откупиться от большой беды.
Ушла Досада, а примирилась ли со своей кручиной, про то не сказала.
Терпению учил Марию отец, терпению учили ее горы. Терпелив был народ, среди которого она выросла.
Всеволод был горяч и порывист. Она узнавала его шаги издалека — легкие и стремительные. По походке догадывалась: с доброй идет вестью или с худой. Худая весть омрачала его, глаза становились белыми, как у слепца; добрая весть — озаряла.
Мария научилась понимать мужа с полуслова. Скажет что-нибудь, а она договаривает, подумает только, а она уже все знает наперед.
— Ну и ведьма же ты у меня, — с мягкой улыбкой говорил ей князь.
Иногда сердился, забивался в угол, сидел на лавке молча, подобрав под себя ноги. Мария не беспокоила его, ходила неслышно, разговорами не донимала: посидит, выгорит изнутри, крепче станет. И верно — не раз и не два уходил от нее Всеволод с верным решением. А ведь только что казалось: нет пути ни вперед, ни назад — все рушится разом.
Но с каждым днем все тверже становился Всеволод. Все жестче делался взгляд, все острее выдавались похудевшие скулы.
И только ночами, прижимаясь к выпирающему животу Марии и чувствуя, как бьется в глубине его маленькое упрямое существо, он добрел и ласково гладил податливые смуглые плечи жены.
Глава пятая
Порывистый ветер гнал вдоль дороги рассыпчатую дождевую пыль. Колеса возов проваливались в наполненную водой колею; подставляя под телеги шесты, мужики, матерясь, вытаскивали их из грязи, возницы кричали и били сыромятными кнутами по исхудалым задам истощенных лошадей. Обложенное тучами небо опустилось почти на самые вершины деревьев, повисло на них длинными серыми космами.
Последняя деревушка, в которой можно было заночевать, осталась далеко позади, впереди чернел гулкий и неприступный лес, а дождю не видно было конца.
Кутаясь в отяжелевшую от сырости однорядку, торговый гость Ярун сидел на переднем возу и едва сдерживал сотрясающий все тело пронзительный озноб. Голова горела, в висках стучали звонкие молоточки, безвольные руки едва удерживали вожжи. Время от времени Ярун прикладывался к сулее с медом, стуча зубами, делал несколько глотков, но легче от этого становилось ненадолго.
«Зря, зря не заночевали в деревне», — корил себя Ярун. Отогревался бы он на печи, лошади были бы сыты, да и за товар был бы спокоен. Уж не первый год он в пути, случалось всякое, а вот умишком не разжился. Всегда вот так: поспешишь, понадеешься на удачу, а после кусаешь локти от раскаянья.