В 1820 г., по поручению Александра I, Н. Н. Новосильцов разработал проект Государственной уставной грамоты Российской империи – в ней фигурировал двухпалатный Государственный сейм, который «законодательной власти государя содействует», вплоть до права вето. Кроме того, Уставная грамота содержала «ручательства» всевозможных свобод – вероисповедания, «тиснения» (то есть печати), неприкосновенность личности и собственности, утверждала «коренной российский закон: без суда никто да не накажется». Но несмотря на то что император «был действительно близок к реальному введению в России пусть крайне ограниченной, но все же конституции» (С. В. Мироненко), обнародовать этот документ и придать ему силу закона он так и не решился. В конце 1822 – начале 1823 г. Александр окончательно покончил с планами политических реформ.

С той поры до начала XX в. верховная власть в России никогда более всерьез не задумывалась над вопросом своего законодательного самоограничения. Даже пресловутая «конституция» М. Т. Лорис-Меликова 1881 г. не предполагала ничего более, чем включение в ГС выборных от земств; «Земский собор» Н. П. Игнатьева 1882 г. также имел чисто совещательное значение. Начиная с «Русской правды» П. И. Пестеля и «Конституции» Н. М. Муравьева, ограничительные проекты, заслуживающие разговора не только в кругу узких специалистов-историков, стали уделом нелегальной политической оппозиции, легальной в Российской империи не могло быть по определению.

<p>Просвещение или «помрачение»?</p>

Легитимность самодержавия начиная с Петра обосновывалась не только его божественным происхождением, но и тем, что оно – протагонист Просвещения в России, причем в обоих наиболее распространенных смыслах этого слова. В первом, узком, идеологическом – петербургская монархия претендовала быть носителем и проводником идеи разумно устроенного, сначала «регулярного», а потом и «законного» государства. Но при всех своих – иногда несомненно искренних – потугах в этом направлении Романовы сами их же подрывали на корню. Просвещение – это предсказуемость, расчет, установление компромиссных правил и соблюдение оных. Но когда правила не соблюдаются, причем на уровне суверена гигантской империи, когда правитель в своей власти ничем не ограничен, кроме удавки или бомбы – тут уже не Просвещение, тут самый настоящий романтизм крайне реакционного извода.

Уже Павел с его идеалом рыцарского ордена в качестве основы государственного порядка, на практике выразившимся в какой-то оргии плац-парадов, как призрак из прошлого явившийся после вольтерьянствующей матушки, был пугающим симптомом. Но царил он недолго, а его необузданный деспотизм современники списали на действительно имевшую место психическую неуравновешенность. Между тем, как верно заметил А. Е. Пресняков, хотя «многое в личности и действиях Павла может быть предметом индивидуальной патологии… самодержавие выступило при нем в полном обнажении своей сущности». Что роман верховной власти с Просвещением явно разладился, стало окончательно понятно, когда наследник и, казалось бы, полный антипод императора-магистра – ученик Лагарпа и покровитель Сперанского объявил своей главной задачей борьбу за незыблемость монархического правления в Европе, сделал надконфессиональный христианский мистицизм государственной идеологией и дал добро на разгром университетов, в которых теперь требовалось преподавать политэкономию на основе Писания.

И это конечно же не случайно. Для обоснования надзаконного самодержавия несравненно более подходят религиозные, а не правовые аргументы, простодушная вера, а не лукавый разум. «Лучшая теория права – добрая нравственность, и она должна быть в сердце независимой от этих отвлеченностей и иметь своим основанием религию», – говорил Николай I, чуждый мистических озарений отца и брата, но понимавший практическую ценность благочестия для прочности его власти. Его господствовавший почти тридцать лет казарменный романтизм твердо закрепил за самодержавием репутацию антипросвещенческой силы. По словам С. М. Соловьева, Николай «инстинктивно ненавидел просвещение как поднимающее голову людям, дающее им возможность думать и судить, тогда как он был воплощенное: „не рассуждать!“… По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства… Смотр стал целью общественной и государственной жизни». «Под конец [николаевского] тридцатилетия задыхались уже все, не то что дурные, а именно хорошие, благомыслящие люди, преданные и государю, и государству», – вспоминал И. С. Аксаков.

Перейти на страницу:

Похожие книги