Одни объясняются раздражением, вызванным средневе­ковыми пристрастиями славянофилов, другие — слишком бурной реакцией на суждения профессора Надеждина и его школы, считавших, что изображение темного, уродливого и чудовищного противно художественному вкусу, ибо жизнь и природа полны красоты и гармонии; а третьи — наиболее частые — лишь и возможно отнести на счет критической сле­поты и глухоты. Белинский разбранил великолепного поэта Баратынского в пух и прах, на полвека вычеркнул одаренного младшего современника Пушкина, Владимира Бенедиктова, из читательской памяти — только потому, что не выносил словесного изящества, не подкрепляемого нравственным пылом. Критик начинал думать, будто ошибся, провозгласив Достоевского гением: всего скорее, Достоевский был обыч­ным, вызывающим раздражение, верующим неврастени­ком, да еще и маявшимся манией преследования... Критика Белинского неровна чрезвычайно. Очерки о художествен­ной теории содержат несколько удачных страниц, однако в целом кажутся сухими, натянутыми и созданными в рам­ках германских философских систем, напоминавших Про­крустово ложе, чуждых определенному, порывистому и пря­мому ощущению искусства и жизни, столь свойственному самому Белинскому. Он писал и говорил очень много; черес­чур много сказал о слишком уж многих не связанных меж собою вещах; слишком часто витийствовал несвязно и прос­тодушно, с произвольными преувеличениями и поспешными выводами, столь обычными для догматика-самоучки, — при этом неизменно брызгал слюной в крайнем возбужде­нии (точнее, в исступлении), неизменно частил, торопился, ошибался, поправлялся, запинался — сплошь и рядом выгля­дел жалко, — но всегда отчаянно спешил куда угодно, где битва меж истиной и ложью, жизнью и смертью кипела всего горячее. Он был тем большим сумасбродом, что искренне гордился кажущейся своей свободой от мелоч­ности, от чопорной, прилизанной опрятности и школярской строгости, от осторожной рассудочности, всегда помнящей: следует останавливаться вовремя.

Белинский не терпел малодушных, нравственно робких, умственно благовоспитанных, чуравшихся любого кризиса, bien pensant[224] искателей компромисса — и обрушивал на них шершавые, неуклюжие, длиннейшие тирады, преисполненные бешенства и презрения. Пожалуй, Белинский был уж слиш­ком нетерпим и нравственно однобок, он раздувал огонь собственных переживаний. Отнюдь незачем было до такой степени ненавидеть Гете за его, с точки зрения Белинского, начисто возмутительную безмятежность, или всю польскую литературу — лишь за то, что она польская и премного этим довольна. И тут не случайные огрехи, а врожденные пороки Белинского, проявлявшиеся во всем, чем он был и что про­возглашал. Однако негодовать по этому поводу следует умеренно — ибо в противном случае придется осудить и положительные мысли критика. Ценность и воздействие его воззрений как раз в том и заключаются, что Белинский был начисто чужд спокойной художественной отрешенности — даже прямо отрицал ее; в литературе он искал и видел только выражение всего, что люди ощущали, мыслили и могли ска­зать, наблюдая общество и жизнь, их преобладающего отноше­ния к бытию людскому и к миру; литературу он рассматривал как оправдание всей жизнедеятельности человечества — и, соответственно, глядел на нее с предельной озабоченно­стью и сосредоточенным вниманием. Белинский не отка­зывался ни от какого суждения, даже самого несуразного, покуда не «ставил опыта на себе самом», не жил согласно сво­ему суждению и не расплачивался за это и нервным срывом, и чувством собственной непригодности — а иногда и пол­нейшего краха. Истину, даже видимую редко и мимолетно, даже серую и скучную, он превозносил настолько выше всего прочего, что заражал окружающих своим отношением к «святой правде» — ив конце концов преобразил российские понятия о художественной критике.

Перейти на страницу:

Похожие книги