Но в тот же грех точно так же впадают рядовые чинов­ники и заурядные помещики, из либеральных убеждений, либо случайного каприза, либо просто от скуки вторгаются в крестьянскую жизнь и быт[281]. Не поучай, но сам учись: в этом смысл толстовского очерка, появившегося без малого сто лет назад и озаглавленного «Кому у кого учиться писать, кре­стьянским ребятам у нас, или нам у крестьянских ребят?»[282] — да и всех прочих рассказов о ясно-полянской школе, опуб­ликованных в 1860-х и 1870-х, написанных с обычной толстовской свежестью, вниманием к мелочам и несрав­ненной наблюдательностью; Толстой приводит сочинения школьников-крестьян, живших в Ясной Поляне, и говорит, с каким благоговением присутствовал при поистине творчес­ких актах — в которые, по его собственному заверению, вовсе не вмешивался.

Эти сочинения лишь пострадали бы от его «поправок»; работы маленьких сельчан казались Толстому несравненно глубже любых произведений Гете; Лев Николаевич при­знается, что читая их, устыдился собственной поверхност­ности, суетности, глупости, узости, скудости нравственного и художественного чутья. Если вообще мыслимо помочь детям и крестьянам, то лишь облегчая им беспрепятствен­ный путь по дороге, которую сами они избирают бессозна­тельно. А направлять — лишь портить. Люди по сути своей добры и нуждаются только в свободе, чтобы явить природ­ную доброту.

«Воспитание, — пишет Толстой в 1862-м, — есть воз­действие одного человека на другого с целью заставить вос­питываемого усвоить известные нравственные привычки. (Мы говорим — "они его воспитали лицемером, разбой­ником или добрым человеком". "Спартанцы воспитывали мужественных людей". "Французы воспитывают односто­ронних и самодовольных")»[283]. Но ведь это значит рассмат­ривать человеческие существа — и кроме того, использо­вать их — как некое сырье, глину, из коей мы что-то лепим; это и зовется «воспитанием» на тот или иной образец. Мы явно готовы изменять направление, бессознательно избираемое чужой душой и волей, отнимать у человека независимость — чего ради? Ради наших собственных, ложных — а в лучшем случае, зыбких понятий о добре? Но здесь всегда в известной степени наличествует нравственная тирания.

В минуту безудержного смятения Толстой гадает: а не зависть ли — подспудная сила, движущая наставником? Ибо корень учительского рвения — «... зависть к чистоте ребенка и желание сделать его похожим на себя, то есть больше испор­ченным»[284]. Что являет собою вся история образования? Все философы, рассуждавшие о нем, от Платона до Канта, «стре­мятся к одному — освободить школу от исторических уз, тяготеющих над нею»[285]. Они «хотят угадать то, что нужно человеку, и на этих, более или менее верно угаданных пот­ребностях, строят свою новую школу»[286]. То есть освобождают от прежнего ига, только чтобы обременить новым. Многие философы-схоласты настаивали на изучении давнегречес- кого языка, поскольку им разговаривал Аристотель, ведавший истину. А Лютер, продолжает Лев Толстой, отрицая премуд­рость отцов церкви, настаивал на преподавании давнеев- рейского, ибо ведал, что именно этим языком Всевышний Бог открыл человеку вечные истины. Бэкон познавал при­роду эмпирически, опытным путем, и его теории противо­речили учению Аристотеля. А Руссо объявил своей религией жизнь — какой воспринимал ее, а не какой узнал из чужих теорий.

Лишь в одном соглашались философы дружно: моло­дых следует освободить от слепого деспотизма старцев, — да только при этом каждый мыслитель немедля воздвигал на освободившемся месте собственную догму, фанатичес­кую и порабощающую. Но если я убежден, что ведаю истину, а все прочее — заблуждение, получаю ли я, благодаря лишь этому своему обоснованному убеждению, право распоря­жаться чужим воспитанием и образованием? По какому праву я обношу обучаемого крепостной стеной, исключаю все посторонние, внешние воздействия, и пытаюсь лепить нового человека по моему собственному или чьему-либо иному подобию? Впрямь ли довольно здесь моего убеждения, могущего совпадать или расходиться с убеждениями других?

Перейти на страницу:

Похожие книги