Докажи кто-нибудь из современников, что Бальзак числился тайным агентом французской разведки или что Стендаль мошенничал и плутовал на парижской бирже, — несколько близких друзей, вероятно, и огорчились бы, но в целом разоблачения отнюдь не повлияли бы на творчес­кую репутацию обоих авторов: их гениальность не подверг­лась бы сомнению, а художественные заслуги не померкли. Но едва ли хоть один из русских писателей девятнадцатого столетия, будучи обоснованно обвиняем в чем-либо подоб­ном, усомнился бы даже на мгновение: литературной славе настал конец. Не представляю себе русского автора, пыта­ющегося защититься простым доводом: как литератор, я — общественный деятель, и судите обо мне согласно досто­инствам или недочетам напечатанных книг; а вот как частное лицо — я, не обессудьте, совсем иной человек. Здесь и раз­верзается бездна меж характерно «русским» и «французским» понятиями об искусстве и жизни — используя придуманные мною условные ярлыки. Не пытаюсь утверждать, будто любой и всякий западный писатель исповедует идеал, приписан­ный мною французам, а каждый русский придерживается точки зрения, которая для краткости окрещена «русской». Но, вообще говоря, считаю это разделение верным и надеж­ным, даже когда вы добираетесь до авторов-эстетов: скажем, русских символистов, явившихся на закате девятнадцатого сто­летия, презиравших всякое прикладное или назидательное — иными словами, «запятнанное» — искусство, начисто равно­душных к общественным вопросам, психологическим рома­нам, принявших западные понятия о прекрасном и доведших эти понятия до степени outr&.

Даже эти русские символисты не считали себя свободными от любых нравственных обязательств. Скорее, они пола­гали себя некими прорицателями, жрецами, восседавшими на таинственном пифийском треножнике, ясновидцами, коим открывался высший слой бытия, чьим туманным симво­лом и таинственным выражением служил окружающий зем­ной мир; и, будучи весьма далеки от социального идеализма, со всевозможным пылом — духовным и нравственным — блюли собственные священные обеты. Символисты были сопричастны тайне, свидетельствовали о ней; в этой тайне и заключался идеал, который особая, лишь творчеству при­сущая, нравственность не дозволяла предавать. Подобные воззрения в корне отличаются от чего бы то ни было, сказан­ного Флобером о верности художника своему дарованию: для Флобера эта верность составляла единственную истинную функцию творца — и являла наилучший способ сделаться настолько хорошим художником, насколько дозволяют силы.

Отношение же к искусству, приписываемое мною рус­ским, — чисто нравственное; «русское» отношение к твор­честву и жизни совершенно одинаково и, в конечном счете, лишь на нравственности и основывается. Этого отношения нельзя путать и смешивать с понятием о чисто прикладном искусстве — хотя, разумеется, кое-кто из русских и верил в него. Бесспорно, что люди, о коих я намерен рассказывать — люди 1830-х и 1840-х, — не считали, будто задачей прозы и поэзии было наставлять читателя уму-разуму. Утилитарные воззрения возобладали позднее, а исповедовали их литера­торы несравненно более скучные и бесцветные, чем те писа­тели, что привлекают наше внимание сейчас.

Самые «типичные» русские авторы полагали: писатель первым делом человек, непосредственно и постоянно отвеча­ющий за все, им изрекаемое — будь то в романах или частных письмах, публичных выступлениях или дружеских беседах. Такой взгляд отразился и на западных понятиях об искус­стве и повседневности, существенно их изменив; он оста­ется одним из примечательнейших вкладов, которые русская интеллигенция внесла в умственную жизнь. К добру или к худу, взгляд этот сильнейшим образом повлиял на евро­пейское сознание.

VIII

В те дни молодыми русскими умами завладели Гегель и гегельянство. Эмансипированные юноши стремились погрузиться в философию с головой, они жаждали этого горячо и страстно. Гегель являлся, как великий новый освободитель; посему считалось нравственным долгом — категорическим долгом! — всякий поступок и всякое дей­ствие, житейское либо литературное, посвящать выражению и утверждению впитанных гегелевских истин. Такую пре­данность (впрочем, Дарвину, Спенсеру и Марксу изъявляли впоследствии не меньшую) трудно понять, не зная тогдаш­ней пылкой словесности, — а особенно, литераторской пере­писки тех лет. Чтобы не выглядеть голословным, позволю себе процитировать несколько иронических абзацев из Герцена, великого русского публициста, проведшего вторую половину жизни за российским рубежом. В нижеследующих отрыв­ках Герцен оглядывается на прошлое и описывает царившую в дни его юности общественную и умственную атмосферу. Как часто случается с этим несравненным сатириком, кар­тина возникает изрядно преувеличенная — местами просто карикатурная, — однако, несмотря ни на что, успешно доно­сящая до нас дух миновавшей эпохи.

Перейти на страницу:

Похожие книги