Каким удовольствием проникнуты эти строки, сколько восхищения откровениями формы! Можно предположить, что не один Роджер Фрай испытал прозрение от образов на сцене Колизеума, что друзья, сопровождавшие его, разделили с ним этот опыт, что в этот момент, поворотный для нее как художницы, Вирджиния Вулф могла почувствовать в балете рисунок, ритм и структуру, которых группа Блумсбери добивалась в литературе, не меньше, чем в живописи.

Ларионов был только «закуской». «Главным блюдом» для подлинного пиршества Блумсбери стал Дерэн. Он символизировал, как написал Клайв Белл, «все, что было… живого и действенного во Франции – страстную любовь к традиции, стремление к порядку и волю к его достижению и ту загадочную вещь, которую школьные учителя называют “высшей степенью серьезности”»[939]. В своей рецензии на «Волшебную лавку» Фрай также говорил о «чисто французском классицизме» Дерэна, его «точнейшем акценте высокой цивилизации», его «глубоком восприятии всех художественных ценностей прошлого»: это художник, «который собрал все излучения прошлого и сфокусировал их точнейшим образом на настоящем». Фрай посвятил почти целый раздел в «Атенеуме» и другой теме: роли Дягилева как пропагандиста модернизма, его «таланту представить подлинные произведения искусства на суд британской публики»:

В случае с «Детскими сказками», например, широкая британская публика испытывала восторженное восхищение, и в то же время культурные люди были просто разгневаны «смехотворным» и «абсурдным безобразием» рисунка господина Ларионова. Это было достигнуто… благодаря атмосфере экзотической фантазии, продиктованной сюжетом и его совершенным выражением в танце. И в «Волшебной лавке» вновь буйное веселье целого, полное ниспровержение всех стандартов правдоподобия и вероятности фактически предохраняют зрителей от того, чтобы они усмотрели в этом даже на миг покушение на их чувство собственного достоинства и здравый смысл, что нередко бывает при восприятии произведения искусства[940].

Дягилев действительно научил Англию видеть. Благодаря Ларионову, Пикассо и Дерэну он направил публику в сторону модернизма – чистого цвета, интеллектуальной формы, выразительности, очищенной от сентиментальности. Однако работы этого периода воспитывали глаз и в другом смысле. «Танцевальное высказывание более выразительно, чем словесное», – писал Артур Симонс[941], и в те годы британский зритель учился воспринимать хореографическую составляющую балета, ее роль в артикуляции и завершении общей конструкции спектакля. Слово «хореография» (choreography) в варианте, отражающем французские корни, теперь вошло в повседневный обиход. Афиша Колизеума в 1918 году обозначала Мясина одновременно как «хореографа» (chorégraphe) и как «первого танцовщика» (premier danseur); программа также относила на его счет «хореографию» (choreography) постановки. К июню 1919 года даже газета «Таймс», бастион лингвистического консерватизма, стала употреблять этот неологизм, поначалу заключая его в кавычки. Спустя пять месяцев кавычки исчезли, и титул Мясина в англизированном варианте стал звучать как хореограф (choreographer)[942]. Словоупотребление в данном случае оказалось не просто лингвистической модой. Оно подчеркивало новое видение танца, осознание движения как образа.

Перейти на страницу:

Все книги серии Персона

Похожие книги