— Наверное, он плохой человек, этот доктор. Американцы тоже есть разные. Но ничего, найдётся какая-нибудь другая работа, помалу, помалу всё устроится. Это Америка.
Я слышал всё, как сквозь вату в ушах.
Ирина кричала, почти в истерике, когда мы вернулись в номер:
— Наглый лжец, обманщик! Я вижу, что все доктора тут такие: заносчивые и невежественные. Все, все! Как можно?!
Я молчал, я осознал, что был для него
Ирина и сын переживали моё поражение — это был удар по самому нашему существованию. Много раз потом Ирина выговаривала мне с раздражением:
— Ты сам отчасти виноват в том, что случилось. Это произошло из-за твоей абсолютной неподготовленности. Если бы ты меньше терял времени на разговоры с беженцами, а побольше занимался английским, ты мог бы разговаривать лучше, и к тебе было бы другое отношение. Кому нужны твои наблюдения над иммигрантской массой? Никому. — И добавляла саркастически: — Это всё твоя поэтическая натура.
Жена всегда права. Да, я «терял время», да, я «поэтическая натура». Но ведь я всегда был таким: я любил жизнь во всех её проявлениях, меня тянуло к людям, они меня интересовали, и меня заполняли жившие в душе звуки — я писал стихи. Без всего этого я был не я. Но ведь я же доказал там, в оставленной России, что я не только болтун и мечтатель. И я знал — для нового успеха мне нужно больше времени. Время и общение с новыми людьми лечили меня от пережитого потрясения. Почему вместо понимания и сочувствия Ирина сердилась на меня за то, что составляло мою индивидуальность? Натуру невозможно подавить: как её ни глуши, она всё равно остаётся в тебе. И нельзя обвинять человека в том, какая у него натура — он с ней родился и вырос.
В глубине души я очень обиделся на Ирину, и эта обида оставила рубец.
Её раздражение ко мне вызывало такое же отношение сына. Молодые души мало понимают, но остро чувствуют. Он всё больше мрачнел и почти совсем перестал разговаривать со мной. Так одна неудача привела к другим осложнениям. В семье нашей назревала критическая ситуация.
А всё-таки Ирина пыталась и помочь мне. Я уже потом узнал, что по секрету от меня она ходила для переговоров к ребе реформистской синагоги, в двух кварталах от нас. Наши казанские соседи-приятели, единственные, с кем мы сошлись на этапах беженства, рекомендовали ей того ребе как человека культурного, отзывчивого и влиятельного. Этим милым людям пришло в голову, после 25-летнего супружества, сыграть в синагоге традиционную еврейскую свадьбу под кипой. И уговорил их как раз тот ребе.
Этому предшествовала интересная история: вокруг нашей гостиницы было много синагог различного толкования еврейской религии — от очень консервативного хасидского направления с канонами одежды в чёрные лапсердаки и шляпы для мужчин, и с ношением париков на бритых головах для женщин, и где мужчины и женщины обязаны быть разделены во время их частых молитв; до полной свободы реформистского направления — одевайтесь как хотите и молитесь все вместе. Для наших беженцев и то и другое было чуждо — в стране, где любая религия была гонима, они выросли атеистами. Это вызывало неодобрение еврейского общества вокруг нас: в Америке еврейство всегда определялось не как национальность, а как религия.
— Эти русские должны прежде всего стать настоящими евреями, — говорили про нас американцы. И они всячески пытались склонять нас к религии. Синагоги существовали на пожертвования их прихожан и были заинтересованы залучить к себе побольше беженцев — прихожанам это импонировало, и они жертвовали больше. Казанские наши друзья, мягкие по характеру, первыми согласились на совершение над ними религиозного обряда. А для ребе в этом была прямая выгода: видя его активность, местные прихожане давали на его синагогу больше денег.