Наверно, самый яркий документ его зрелой рефлексии об искусстве – статья «Театр одной воли». Посвященная современной драме, она представляет модернистскую поэтику трагического в версии Сологуба, поэтику, сходящуюся с ивановской и противоположную ей[182], обнаруживающую себя уже в самых ранних текстах. Сологуб утверждает «единство действующего и волящего». В трагедии это – рок, он же – автор. Принцип единства распространяется и на трагического героя – того, кто стоит ближе всего к «волевому устремлению драмы», «Лику» или Року. Герой – один, и, значит, необходимо преодолеть «автономные личности» и их борьбу, то есть отношения замкнутых, «довлеющих себе», индивидуальных персонажей. «…Таких автономных личностей на земле нет, а потому и борьбы между ними нет, а есть только видимость борьбы, роковая диалектика в лицах. Немыслима и борьба с роком, – есть только демоническая игра, забава рока с его марионетками»[183]. Нет «взаимодействия», нет сюжета в его синхронии.

Нет его и в диахронии: «Никаких нет фабул и интриг, и все завязки давно завязаны, и все развязки давно предсказаны, – и только вечная совершается литургия»[184]. Ничто по-настоящему не развивается, все свершается, все как было предвещано.

Нет индивидов, они – смешны и нелепы (место индивидов – комедия, – писал Ницше[185]), нет и индивидуального слова, диалога, из которого (опять же, по Ницше) вырос роман: «Что же все слова и диалоги? – один вечный ведется диалог, и вопрошающий отвечает сам и жаждет ответа»[186].

Ранние романы Сологуба, в которых он пытался описать нравы, коллекционировал «типы», беспокоился о жизнеподобии, уже отравлены этим ядом трагического, разрушающим форму и претворяющим перипетии и лица в единую фигуру Рока, преследующего собственные воплощения. Рок, стирающий координаты реальности и приводящий все к Одному, приходит в его создания в той версии, которая наиболее близка Античности, ибо она не преломлена, как у Соловьева, а затем у Вяч. Иванова, в христианской идее. Человек, по Сологубу, изначально, своим человеческим рождением, не свободен и приговорен к разделенному бытию во множественности, к мороку и убийству. И если для Вяч. Иванова этот морок – наказание за «идеализм», приверженность горделивой, одинокой мечте, то для Сологуба он – расплата за существование с другими, неизбежное зло других, всегда оскверняющее чистоту «я».

<p>«Тяжелые сны»</p>Привилегии главного героя

Как мы помним, Вяч. Иванов подчеркивал, что «весь окружающий Раскольникова мир кажется творением его фантазии. ‹…› Он сам творит свой мир, он чародей самозамкнутости и может по своему приказу вызывать заколдованный мнимый мир; но он и пленник своего собственного призрака…»[187] Эта мысль обретает иную жизнь у Л. Пумпянского. Пумпянский подчеркивает неравенство Раскольникова и других героев романа. «…Не в том дело, что он “главный герой”, а они “второстепенные”: тут разница племенная, разница духовной крови, глубокая разница между эстетическим инициатором и зависимыми фантастическими образами»[188]. Пумпянский уподобляет Раскольникова Гамлету, созидающему «галлюцинаторную реальность», в которой живут остальные персонажи. «Как хорошо Иннокентий Анненский говорил о Гамлете: “он резко отличен от всех и в языке, и в действиях; людьми он точно играет. Уж не он ли создал их всех, этих Озриков и Офелий?”»[189]

Сологубовский Логин также наделен особым статусом, особой породой, особой, отличной от иных полнотой существования. Ведь он – сновидец, тяжелые сны, а значит, весь романный мир во многом принадлежат ему. Близорукость, наследие выдыхающейся романтической традиции, способствует высокомерию и одиночеству (они под стать «лишнему» человеку[190], чью тень он тащит через весь роман). Вместе с тем слабое зрение в символистском контексте говорит об ином видении. Его глаз не скользит по поверхности, но проникает сквозь феномены. «Смотрел… не замечающими предметов глазами»[191]. Обстановка создавала «близоруким глазам иллюзию томительно-неподвижного сновидения»[192].

Внутреннее зрение открывает герою то, что не видно другим: смещение «устоев», призрачность жизненных оболочек, условность, ненужность, скудность пребывания в тесноте собственной формы: мир… «переставал быть внешним. ‹…› И все в этом мире, теснясь в его душу, сливалось и примирялось в единстве. ‹…› Это было безумие, радужное, острое и звонкое, – и душе было сладко и радостно растворяться и разрушаться в его необузданном потоке»[193]. Но мгновения счастливого покидания себя кратки и редки. Чаще он переживает смещение граней как наваждение и опасность. И здесь в логиновских снах являются шопенгауэровские образы выхода из индивидуации: волны, символический щит principi individuationis, более не сдерживающий напор стихии, тонущий пловец[194].

Перейти на страницу:

Похожие книги