Прости меня, душа моя, за то, что мы в жизни проходим мимо друг друга; прости за то, что мы живем и умираем неузнанные, безвестные.

Ай! бедное, бедное сердце мое!

Ай! бедная, бедная юность моя!

Ай, любимый мой! Иди и помни меня, если ты помнишь. Иди и забудь меня, если хочешь забыть. Ай!

Я ухожу от тебя, я уплываю, корабль несет меня по волнам.

Я уплываю навеки».

Фрина не сознавала, что пишет любовный плач, канте хондо. Не слышала сама себя — как поет. Тихо, хрипло, страстно; безнадежно.

Так поют дикие кошки, умирая в пустыне за скалою.

Так поют дикие птицы, летя над океаном, обессиливая, падая с высоты в черную воду.

Под луной блестели за каютным окном мокрые от брызг белые релинги.

Корабль колыхало мерно и скорбно. Мужчина храпел. Женщина плакала и тихо пела.

Оборвав мелодию, опомнившись, взяла со стола пачку сигарет, зажигалку. Закурила.

Она знала — в чемодане у Доминго бутылка кальвадоса.

Что толку думать о кальвадосе. Ты не встанешь, чтобы выдернуть из чемодана бутылку.

Ты и так пьяна от горя своего.

Приедут домой — пусть Родригес станцует с тобой танго, с безногой.

* * *

«Я впервые это делаю. Зачем я это делаю?»

Все не так. Все вяло, слабо, плоско, робко.

«Проклятье! Я бездарность! Я дрянь! Не могу двух слов связать!»

В жизни все было гораздо ярче! Ярче во сто, в тысячу раз!

Ему не дано. Есть люди, и им — дано. А ему — нет.

Разве жизнь — это слова? Разве живое — это мертвые буквы?!

Игорь наклонял голову. В круге света перед ним — лист. На листе — каракули. Что нынче накатило на него? Когда он чудом спасся от гибели, от чужой пули, он понял: жизнь может оборваться в одночасье, а ведь она, его собственная, его личная жизнь, так… интересна ему самому? Нет. Важна другим людям? Нет. Так что ж ты тут, в своей собственной парижской квартире, сидишь за столом и мучишь себя, бумагу, перо?! Зачем тебе, испытавшему столько соблазнов, еще и этот соблазн?!

Игорь терзал себя. Бестолково: он не мог записать, что пережито. Начинал — и рвал бумагу. Начинал — и сминал в кулаке листок. Дьявол. Дьявол! А какая красивая, какая страшная жизнь у него была!

«А будет еще страшнее. И, пока не началось самое страшное, надо успеть записать — все красивое».

Разорвал, выбросил в мусорницу очередной листок. Встал, подошел к зеркалу. Взъерошил волосы. Ухмыльнулся самому себе. Писаный красавчик. Хочешь из Парижа обратно в Аргентину? И — танцевать танго по кабакам? Нет, о нет. Но то время, когда он танцевал танго по кабакам, сверкает перед ним всей опасной, мощной наготой. И он хочет… да, написать его. Как пишет художник с натуры красивую голую бабу. Как пьют вино в жару — жадно, из горла. Как катаются на санях по вольному синему снегу, на колючем, алмазном и злом морозе!

«И смерть моей России — напишу. Да, напишу! Запечатлею! И то, как мы бежали, как плакали, провожая глазами ледяные, кровавые берега…»

Круг света бесстрастен. Кто такой писатель? Да любой человек. Любой, кто взял в руки перо и бумагу!

Ой ли? Не лги себе. Потребен еще дар!

«У меня нет дара. Я не смогу. Я бессилен».

Размахнулся, чтобы ударить себя в лицо в зеркале. Вовремя остановил кулак. Ледяная зеркальная грань. Зазеркалье. Потусторонний мир. Отраженье бытия.

«Когда-нибудь я переступлю тебя, грань, и войду внутрь зеркала. И погляжу на самого себя — оттуда».

Понял внезапно: да вот же, вот — лист бумаги, это и есть самое страшное зеркало.

Его суд. Его оправданье.

<p>Туруханская селедка</p><p>Глава двадцать вторая</p>

Ровный гул моторов. Холод. Ночь. Ледяная аргентинская весна.

Де Вержи летел над побережьем. Он рассчитывал через час повернуть к горам, горючего должно было хватить. Ночной океан внизу — темно-зеленый кусок блестящей под луной жести. Бог хороший жестянщик. И строитель. Вон какие горы возвел.

Что будет, если подняться выше? Еще выше? В стратосферу? В междупланетное пространство? Земля станет сначала огромным синим арбузом, потом зеленым яблоком, потом сливой, потом горошиной, потом чечевицей, потом — золотым зерном, еще одной звездой. Что будут испытывать те, кто в грядущих веках улетит от нее навсегда?

Крыло накренилось, раздался странный звук. Андрэ вскинул голову.

Впереди светилась точка. Это не звезда. Она двигалась. Самолет.

Другой самолет.

Де Вержи подумал: кто из наших? Дондэн, Лепелетье, Мутон? — как тот, кто летел рядом, параллельно его эшелону, сделал нырок фюзеляжем, потом поднялся и теперь летел уже над ним. Словно выслеживал. Стерег.

«Я не добыча». Спину обдало потом.

Вцепился в штурвал. Надо уходить. Куда? В горы? Возвращаться обратно в Буэнос-Айрес?

Самолет чужака был черный, как черный кашалот, непохожий ни на что. Он впервые видел такую конструкцию.

«Уходи, слушай, ну уходи. Я не знаю, кто ты, но давай, шуруй отсюда».

Де Вержи потянул штурвал на себя. Набирал высоту. Сейчас он наберет высоту и уйдет.

Холод поселился под ребрами, заполнил желудок. Сколько полетов, тысяча, десять тысяч, и ни разу не затошнило, а тут вырвет вот-вот.

«Ты хлюпик, Андрэ, и больше ничего. Давай, выжимай. Не подведи, старичок!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Самое время!

Похожие книги