Епископ между тем поднялся на четвереньки, потом кое-как утвердился на коленях и начал истово креститься: «Господи, покарай их огненным мечом, покарай и очисти души их от скверны, коей наполнены они по наущенью Сатаны. Защити, Господи, иудейскую нацию, како и православную, и несть богохульства в моих речениях, ибо Ты, Сущий, ведаешь — всякому народу от века предоставлена стезя жизни. Покарай их, Господи, ибо очи убиенных воззрились на Тебя, моля и стеная: мести, мести, мести! Исполни, Господи, свое предначертание и покарай посланцев зверя геенной огненной и вечной мукою, Господи Боже Вседержитель, а мне дай упокоение от жизни!».
Тут Колодяжный грязно выругался и ударил епископа ногою в грудь. Тот упал навзничь и заломил руку, а Горбенко, отойдя к алтарю и задумчиво поглядывая на иконостас, тихо сказал: «Вырвите ему язык, уж больно погано он глаголет…».
И Колодяжный нагнулся и вырвал епископу язык. А Фроленко, которому, видать, не понравилось, что он остался в стороне, подошел и, вынув на ходу шашку, всадил ее с размаху прямо в сердце словоохотливому врагу. Епископ забился в конвульсиях и замычал, а Фроленко с силой стал поворачивать шашку, высверливая наполненное верой сердце, словно старался до основания искоренить его любовь к Господу. Епископ судорожно хватал руками адский клинок, ладони его сочились кровью, изо рта шла кровавая пена, а изрубленное сердце клокотало и всхлипывало…
На колокольне гудел набат, или то в моей голове раздавались глухие удары; зажимая уши руками, я брел прочь; из окон домов и квартир раздавались душераздирающие крики. Вот мутным взором я вижу, как выводят из ворот и калиток растерзанных людей — мужчин, женщин, детей, дряхлых стариков и старух. Им приказывают раздеться, и они безропотно снимают с себя одежду. Их сбивают прикладами в кучу и начинают сосредоточенно колоть штыками. Люди падают, хрипят, пытаются заслонить себя от смерти ладонями, но ладони голые, а штыки стальные, пуля — дура, тупо говорю я себе, а штык — молодец, — вот женщина, падая, пытается заслонить собою маленькую кудрявую девчушку, но солдаты зорко следят за своими жертвами, и вот уже двое штыками переворачивают тело женщины, находят девчушку и, не обращая внимания на ее визг, режут маленькое тельце острою сталью.
Молодой еврей, вырвавшись из кровавого месива, с диким криком несется по переулку; солдат стреляет ему вслед, раз, другой, третии — пуля, наконец, находит беглеца, но кто-то из темноты укоризненно пеняет стрелку: «Что ж ты, хлопче, атаман велел резать, а не стрелять, рази ж напасется патронов на жидовскую сволоту?». И уже ходят сумрачные тени среди теплых трупов и срывают с них сережки и колечки, а кому-то прикладом вышибают золотые зубы и лезут смрадными пальцами в окровавленные рты…
Уже светает, и мое безумие выносит меня в темное предместье, где среди рассветного тумана я вижу сырую балку, а в ней солдат с винтовками и чуть поодаль — молодых черноволосых женщин, зябко жмущихся друг к другу. Узнаю среди солдат Панаса Лошака, своего старого знакомца, балагура и похабника. Понимаю, что он тут заводилой и зачем-то спускаюсь прямо к нему. Он преувеличенно радостно встречает меня и орет на всю балку: «Ай, писарь, ко времени тебя черт принес! Не хотишь ли оскоромиться?» — и показывает хлыстом на женщин. Я молча стою подле него, а он заглядывает мне в глаза и с заботою в голосе произносит: «Да ты, брат, не в себе, сидай-ка на траву, а то весь дрожишь…». Я покорно опускаюсь во влажную траву, в голове у меня продолжает бухать и греметь, я действительно дрожу, впиваясь пальцами в глинистую землю. «Слабая у тебя, браток, организация, — говорит сочувственно Лошак, — знать, нервов богато за душою… Ну, и ладушки, ты здеся стань на видпочинок, а мы уж за тебя отметимся…» Они подходят к женщинам, и я замечаю среди них двух девочек лет двенадцати. Лошак похабно ухмыляется, но в его жестах и выражении лица нет угрозы, он настроен благодушно, и солдаты, крадущиеся за ним, тоже благодушны и расслаблены. «Шо ж, евреечки, — говорит Лошак, — надоть угодить холостякам. Дайте нам по доброму согласию…» Женщины жмутся друг к другу и молчат. А Лошак не отстает: «Да вы не сумлевайтесь, дамочки, наш брат не хужее обрезанных, доставим удовольствие по першему разряду…».
Я тупо наблюдаю эту сцену и дрожу, как заяц, мне одиноко и бесприютно, кажется, весь мир, наполненный нечистотами и смрадом, обрушивается на меня. В висках по-прежнему стучат чудовищные молоты, расплющивают мозг, выдавливают из орбит глаза, и нет сил подняться, и нет сил превозмочь страшную муку, все длящуюся и длящуюся, бесконечную муку, безбрежную муку, безостановочную муку.