— Может быть, не нужно больше рассказывать, сударь, — сказал Аттила. — Вы так все описываете, что и я будто заново все переживаю. Аж сердце сжалось и болит. Лучше и не вспоминать, как она, голубушка, чуть не приказала всем долго жить.
— Нет, я дорасскажу, — прохрипел я. — Немного отдышусь и буду рассказывать дальше.
— Если можно, — тихо попросила Елена, продолжая смотреть на меня застывшим взглядом.
— Когда мы привезли ее назад в Каноссу, — продолжил я, — она была как мертвая. У нее была содрана кожа на щеке, сломано плечо, разбиты бока и бедра. Она даже не стонала, а просто — будто умерла, почти так же, как когда я привез ее из Вероны в Мантую, но тогда она спала, а теперь — умирала. Больно было смотреть на ее ушибы, но главное, чего я опасался — каких-то внутренних повреждений и кровоизлияний, которые могли привести к гибели. Придя в сознание, она увидела меня и сказала: «Прощай, мой голубчик, я умираю. Так надо. Пусть меня исповедуют». Падре Валентине, дай Бог ему долгих лет жизни и высших сфер после смерти! — не только исповедовал мою дорогую Евпраксию, но и дал ей причаститься святых Тайн, взяв грех на душу ради очищения души умирающей. Потом он по полному чину провел и таинство Соборования, после чего Евпраксии сделалось если и не легче телом, то легче духом. Она улыбнулась мне и приласкала меня, потом сказала по-русски: «Ах, Господи, как бы мне хотелось умереть в Киеве! За эти три с половиной года, что мы прожили с нею вместе, она успела научить меня своему чудесному, певучему и величественному языку. Может быть, благодаря тому, что учителем у меня была женщина, которую я боготворил, этот язык давался мне легче, чем какой-либо другой. Он не просто нравился мне своим звучанием, не просто увлекал меня. Произнося дивные русские слова, я ощущал примерно то же самое, что чувствовал, целуя мою Евпраксию. Русский язык стал для меня неотъемлемой частью жизни, и со временем я уже не мог обходиться без него. Вставая утром, если рядом со мной нет Евпраксии, я первым делом разговариваю хотя бы с самим собою на этом редкостно музыкальном языке.
— О, прошу вас, скажите нам что-нибудь по-русски! — перебив меня, взмолилась Елена.
— Что ж, если вам угодно, пожалуйста, — пожал я плечами и произнес по-русски: «Слышишь ли ты меня, любовь моя, возлюбленная Евпраксия? Душа моя тоскою истосковалась по тебе, печалью испечалилась, сердце из груди моей рвется к тебе и летит туда, где ты скучаешь обо мне».
— А что это значит? Переведите!
Я перевел. Елена нахмурилась:
— Скажите еще что-нибудь, только не про Евпраксию. Так ли красиво будет звучать то, где не будет слов о вашей любви к ней?
Я прочел по-русски «Символ веры».
— Божественно! — воскликнул стихотворец Гийом. — Действительно очень музыкальный язык. Мне лаже захотелось тоже выучить его и сочинить какую-нибудь балладу по-русски.
— Да, не спорю, язык красив, — вздохнула Елена. — Если он и уступает божественному эллинскому, то, пожалуй, лучше латыни.
— Он почти так же хорош, как венгерский, — вставил свое суждение Аттила.
Пылкий стихотворец тотчас же попросил Аттилу спеть что-нибудь по-венгерски, и тот, прочистив горло, рявкнул было «A fa hajladozik a szelben» note 11, но Елена захлопала в ладоши и остановила бравое пение Аттилы, который, кстати, надо признать, был очень неплохим певцом, и сказала:
— Нет-нет, оставим это лучше на потом, а то мы отвлечемся от рассказа графа Зегенгейма, а я хочу послушать, что было дальше. Рассказывайте, граф. Вы остановились на том, как Евпраксию соборовали.