Трудно дышать. Лицо мерзнет, а спине жарко — на нее навалилось что-то душное, необъятное, навалилось и размеренно долбит темя железным клювом. Смешно… Разве у медведей бывают клювы? Ведь это же наверняка огромный медведь-людоед, убитый тобою в вятских лесах… давным-давно… или недавно… Боги, да какая разница — когда?! Какая разница, сколько времени его дух ждал отмщения? Чем дольше, тем хуже, тем злее он будет терзать душу своего убийцы теперь, дождавшись.
Чем же он голову-то долбит? Вот продолбит насквозь — и все… Или если сумеет сдвинуть тебя с места хоть на полшага… Тогда тоже все. Потому и навалился, потому и давит с этакой силой… Мягко, но сильно, сильно, сильно…
А может, этого… ну, которое «все»… не будет?
Под силу ли духу — даже духу могучего ведмедища-великана — погубить человека, угодившего в Навьи?
Одни говорят, будто Навьи бессмертны, вечны; другие говорят иное, только вряд ли и живые, и сами Мертвые могут знать об этом что-либо наверняка. Во всяком случае, никто из живых вроде бы не рассказывал, будто в Навьих может оказаться вот так: только черная непроглядная пустота, да еще этот, навалившийся, долбящий темя… Долбит, трудится. Дышит — громко, тяжко, с надрывом… Непонятно. Ведмедище сзади, а каждый его выдох почему-то обдувает лицо. Влажно обдувает, хладно… конечно, какими же еще могут быть выдохи мертвого?
А кроме хриплого дыхания да тупого мерного долбежа, не слыхать ни единого звука.
Ни единого.
— Неужто помер? Хозяин, верь, я не хотела!
Кто это сказал? Медведищу, что ли, вздумалось разглагольствовать по-людски, да еще бабьим молодым голосом?!
— Перестань ныть, дурища.
Новый голос — сипловатый, слабенький, дребезжит, будто надтреснутый конобец катят по мерзлой пашне…
— Сказал же: перестань ныть! И врать перестань. Не хотела… Нехотя дубье об мужичьи головы не ломают. И я тоже хорош, старый сучок, — проворонил, не успел помешать… Ведь даже от тебя не ждал этакой глупости!
Да что же такое творится?!
То есть Кудеслав уже начал подозревать, будто в Навьи он покуда не угодил — слишком уж как-то все по-нелепому…
И медведь не медведь, кажется; и на спину не кто-то давит, а сам же ты этой спиною (которая почему-то голая) лежишь на душном меху. И громкое трудное дыхание как бы не собственное твое.
Но с долбежом по голове непонятно. Дребезжащий сказал, что дубье об голову (наверняка об твою) уже поломали. Тогда чем же долбят? Обломком? Неудобно же!
А вот с темнотою дело, похоже, обстоит наипростейшим образом. Кажется, нужно всего-навсего открыть глаза.
Э, нет…
Веки-то вроде как распахнулись, но окружающая тьма осталась по-прежнему непроглядной. Почему?
А бесплотные голоса — бабий да старческий — продолжают свои пререкания.
— Я же за-ради тебя, — возмущается баба. — Ведь ты хуже дитятка — за тобою только забудь приглянуть…
— И когда ж это я попадал в беду по твоему недогляду? Ну-кось, вспомяни хоть единственный такой случай! Сумеешь — ягодку дам, не сумеешь — затрещину.
— Не бывало таких случаев, правда твоя. А почему? Да потому, что недогляду никогда еще не бывало!
Трудноразборчивый звук — то ли смешок сдавленный, то ли всхлип.
— Спорить с тобою все одно, что орехи языком по полу катать: и скучно, и маятно, и чувствуешь себя дурак дураком… — Это опять старческое блеяние. — Припомнил бы я, сколькажды со мною да с вами приключались беды именно ИЗ-ЗА вашего докучливого присмотра… Ладно, чем лукавоумствовать да глазищами сверкать, лучше подумай: кабы этому вот воину-богатырю нездешний колдовской туман да мой ведовской поклик разум не задурманили… Ты б своим дрыном и шевельнуть не успела, как сделалось бы из одной тебя дважды по половинке. Вишь, меч какой… (Протяжный и звонкий стон — кованую железную полосу передвинули по камню либо поутоптанной до каменной твердости глине.) Столь доброе оружье не отдастся абы какой руке.
Все, Кудеслав пришел в себя.
Будто от оскорбительного пинка разом очнулось квелое сознание, в уши ворвалось множество звуков: Дыхание спорщиков, недальнее сопенье-постанывание (хворый ребенок спит?), треск и гуд пылающего очага…
Опомнился.
Враз.
От стыда.
Потому что сообразил: там, на вершине Идолова Холма, умелейшего воина Кудеслава Мечника оглоушила дрыном по затылку какая-то баба.
Прах тебя побери! И ее! И старика с дребезжащим голосом — сам признался, пенек трухлявый, что пакостным своим ведовством помогал каким-то нездешним злым колдунам морочить Кудеслава…
Ну ладно же — покуда еще ничто не окончилось.
Мечник не шевельнулся, не сделал ни малейшей попытки сдвинуть прикрывающую лоб и глаза влажную тряпицу. Кроме говорливых бабы и старика, кроме того, кто казался спящим ребенком, Кудеславу мерещилось еще чье-то почти совершенно беззвучное присутствие. И прежде чем решаться на какие-либо поступки, нужно было разобраться: мерещится это или на самом деле.