А вот масло я себе оставлю, не обессудьте. Руки не сушит. И духовитое. Матушка кислую капусту в пост таким заправляла. Ох и мастерица она у меня была капусту солить!

Они поговорили немного о родителях, любимых играх и любимых местах – радуясь тому, что оба москвичи, земляки, родные практически люди, и Мейзель вообще ничего не боялся, словно в младенчестве, рядом с отцом, немногословным немцем, который умел успокоить самый лютый ночной кошмар – просто выплывал из ужасающей кружащейся темноты, брал сына на руки и прижимал к рубахе, горячей, влажной со сна. И тихий свет от этой рубахи, от отцовского лица смывал любые страхи, любые горести или болезни.

От Мудрова шел тот же свет. Ну или Мейзелю, уставшему, измученному, так казалось.

Матвей Яковлевич, позвольте просить места у вас на кафедре? Когда я закончу курс, разумеется…

Мудров не успел ответить.

Они свернули в Сенной переулок.

Холерная больница была разгромлена.

Ом-м-м! Ом-м-м! Ом-м-м!

Два дня назад вставленные рамы, дубовые, несокрушимые, были высажены грубо, скотски, на всех трех этажах. Белые сочные обломки торчали, будто сломанные кости. Тихо поскрипывала, едва держась за уцелевшую петлю, дверная створка. Вторая валялась рядом, неподалеку, безжалостно израненная топором.

Несколько искалеченных кроватей.

Кочерга, согнутая дугой, измазанная с заостренного конца чем-то серо-красным и облепленная человеческими волосами.

В щепу разнесенная табуретка.

Инструменты. Тазы.

И стекло. Много стекла – пласты, лезвия, осколки.

Ничего не отражающие. Тихие. Залитые свежей, живой еще кровью.

Ни одного целого окна в больнице не было.

Мудров остановился.

Господи!

Ом-м-м! Ом-м-м!

Всё дальше. Наконец-то насытившись. Торжествующе. Затихая.

На этот раз Мудров тоже услышал.

Он секунду постоял еще, ошеломленный, не верящий, с трясущейся нижней челюстью, а потом вдруг коротко вздохнул – и словно собрался заново из каких-то невиданных прежде ему самому деталей. Никакого страха не было больше у него на лице. Да и самого лица не было. Неподвижная темная яростная маска.

Скорее! Скорее!

Мудров вырвал у Мейзеля саквояж и бросился, оскальзываясь и хрустя осколками, в особняк.

Осмотрите здесь всех и ко мне наверх! Там могут быть люди! Живые!

И исчез внутри. Только ноги забухали – ступенькиступенькиступеньки.

Ом-м-м! Ом-м-м-м! Ом-м-м-м-м!

И Мейзель наконец-то увидел среди перепуганных, истерзанных вещей человеческие тела.

Изломанные. Неподвижные.

Очевидно, выброшенные с большой высоты.

Нет.

Мужика, который окуривал всё уксусом, просто разорвали.

Мейзель узнал его по лаптям. Никого другого в лаптях не было.

Это больной. И это тоже больной. Кажется, утром еще умер – повезло.

А это?

Мейзель отдернул глаза, зажмурился.

Бланк.

Вдох. Вдох. Еще один вдох. Спокойно.

Мейзель заставил себя открыть глаза. Наклонился.

Бланк лежал на спине, одна нога ненормально, мучительно вывернута – пяткой вверх. Сломана минимум в трех местах.

Одно ухо почти оторвано. На щеке – порезы, глубокие, ровные.

Протискивали, видимо, сквозь окно. Изверги.

А само лицо тихое, ясное. Будто спит. Или отдыхает.

Мертв?

Мейзель рухнул на колени, прямо в битое стекло, попробовал нашарить сонную артерию – и наконец заметил, как расплывается под затылком Бланка медленная густая лужа.

Все вокруг стало черным. Серым. Белым. Неживым.

И только лужа была нестерпимо, невозможно алая.

Мейзель неловко приподнял голову Бланка – и, вляпавшись во что-то мягкое, пульсирующее, торопливо отдернул руку.

Затылка просто не было.

Голова Бланка тихо стукнулась о мостовую.

Еще раз.

Мейзель в ужасе смотрел на свои пальцы – испачканные мозговым веществом, яркой, еще совсем теплой кровью.

Он с трудом сглотнул рвоту – кислую, черную, сразу вставшую вровень с горлом.

И в этот момент Бланк открыл глаза.

Он был жив.

Глаза были живые. Просили о помощи. Не хотели умирать.

Мейзель знал, что делать. Приподнять голову. Подложить сюртук. Зафиксировать сломанную конечность. Но главное – остановить кровь. Это он умел уже. Не только пускать кровь. Останавливать – тоже.

Он был лучшим на курсе. Самые ловкие руки. Самая твердая память. Самая ясная голова.

Он никогда еще не видел таких ран, но Мудров – уж точно видел. Мудров справится. Соперирует. Наложит на череп пластину. Мейзель знал, что так делают. Сам не видел еще, но определенно читал. Надо позвать Мудрова. У него инструменты. В саквояже. И в кармане. Инструменты. Настойка опия. Корпия. Спирт. Шовный материал.

Omnia mea mecum porto.

Всё, что нужно, всегда носите с собой, коллега.

Приподнять голову. Остановить кровь. Позвать Мудрова.

Приподнять. Остановить. Позвать.

Мейзеля вдруг коротко, судорожно вывернуло – почти на Бланка.

Он еле откашлялся, давясь.

Руки не слушались, тряслись. Кровь на них застывала – чужая, липкая.

Застывал свет в глазах Бланка.

Он хотел сказать что-то, подсказать, наверно, – но не смог.

И снова не смог.

Только выпустил из краешка рта алую густую струйку.

Глаза его гасли постепенно, не торопясь, как вода под снегом. И не было в них ни страха, ни прощения – только презрение и жалость. Презрение и жалость. И еще – стыд. Стыд за него.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Марина Степнова: странные женщины

Похожие книги