Олег и Юля приехали домой около одиннадцати. Разгрузили подарки, отволокли их в квартиру. Разбирать не стали, бросили в прихожей. Полумертвая от усталости Юля сбросила платье, освободилась от фаты, приняла душ, поцеловала мужа в щеку, легла в постель и заснула.
Олег долго сидел на кухне. Потом встал, подошел к окну, отдернул повешенную два дня назад занавеску и тяжело посмотрел поверх домов на темно-фиолетовое небо.
Вот небо. Для меня оно вроде фиолетовое, а для собаки серое.
Для меня верх, а для лунатика низ.
Или цвет, например, выдумка, утопия, также как и звук и вся остальная мура. Цвет не существует без человеческого глаза и мозгов. А звук — без уха.
Бык не видит красного.
Абсолют?
Сами придумали.
Главная скрипка не Страдивари, а человеческое тело.
Добро и зло — самообман. Временное соглашение. Удобства. Программа.
А космос плюет и на добро, и на зло.
А мы все мечтаем…
Не расплескаться бы, не засохнуть.
Дома, вот, твердые, а мы из воды. Течем как реки.
Любим формы, потому что сами бесформенные.
Балдеем от металлов.
А еще больше любим слова. Просторы метафизические. Семантические поля.
Тысячи цветов. Подсолнечник-прогресс, розочка-цивилизация.
Ах ты, Вася-василек!
Для нас хорошо, а для других — погибель.
Крокодилу наши сапоги не по ноге.
А эстетика и этика вазелином пахнут.
Никогда других не поймем. С их колокольни все иначе.
Гадал вот, мечтал, а Юлька взяла и заснула.
То, что хорошо для нее, плохо для меня. И наоборот.
Как это прикажете понимать?
Олег отошел от окна, сел в коридоре на табуретку, начал лениво перебирать подарки.
Кинопроектор защелкал и остановился.
Порвалась лента.
По экрану расползлось зловещее лиловое пятно.
Олег взял в руки небольшой декоративный топорик Новгородский сувенир, с изображением монумента Тысячелетие России и золотой узорчатой гравировкой по краям лезвия. Подарок дяди-динамита. Глупее и бессмысленнее, кажется, никто ничего не подарил. Если бы не четыре зелененькие пятидесятирублевки, прикрепленные клейкой лентой к топорищу, можно было бы даже обидеться. Олег отодрал деньги, положил их на обувной шкафчик.
Или подарок не так уж и глуп?
И фильм получит, наконец, драматическое завершение?
Может быть, излишне кровавое, но это дело вкуса.
Олег изобразил перед зеркалом команча меланхолического — подпер топориком падающую голову. Потом выпучил глаза, топорик схватил зубами, а руками растянул уши.
Превратился в апача придурковатого.
Затем изобразил последнего могиканина. Опечалился.
Потом сделался патриотом великой России — возвысил прыщавое чело, напряг мускулы, нацелил топорик на упрямые лбы подползающих со всех сторон врагов.
Глубоко вздохнул и преобразился в Чингачгука.
Раскрыл рот, спустил трусы на колени, зажал топор бедрами и выставил лезвием вперед, как вставший член.
Гуськом вошел в спальню и застыл рядом с кроватью.
Юлечка зажгла лампу, посмотрела на мужа и завизжала.
АЛКОНОСТ
Слесарь Володя Ширяев покончил с собой. Выстрелил в рот из самопала. В Тропаревском лесу. Недалеко от тамошнего прудика. Среди березок и осинок.
Ширяев не скрывал то, что хочет убить себя. Показывал собственноручно выточенное дуло. Тяжелое, граненое, как у старинных револьверов. Изготавливал его Ширяев почти год. Не торопясь работал. Без истерики.
Решение свое он вынашивал долго, чуть ли ни с детства. Иногда обсуждал со мной подробности. Раздражался. Как будто я виноват в том, что его жизнь не удалась. У кого она удалась?
Мечтал он уйти из жизни в тихий весенний день, когда зазеленеют первые листочки, и теплый ветерок прогонит наконец бесконечную московскую холодрыгу. Под шелест листвы и пение птиц.
Я ему не верил. Думал, дурачится. Кокетничает. А самопал мастерит просто так, из озорства. Или на продажу.
Я был тогда молод. Боялся думать о смерти, даже радовался втайне, когда умирал кто-то другой. Раз рядом ударило, то может и в следующий раз пронесет…
Когда он умер, я не обрадовался. Ширяев был единственным человеком в нашем институте, с которым можно было о живописи поболтать. Полезные советы он мне давал. Где купить бумагу, ленинградскую акварель или как положить на дерево сусальное золото.
О его смерти мне сообщил шеф наших мастерских, Козодоев. Позвонил, попросил зайти в свой кабинет. Так он называл маленькую комнатку, отделенную от зала со станками тонкой стенкой, в которой поблескивало предательское окошко с синенькой занавесочкой в белый горошек. Через него он надзирал над своим хозяйством. Отодвигал занавесочку… Если на них не смотреть, утверждал Козодоев, потирая крупный угреватый нос, они вообще ничего делать не будут, только пить и тырить… А к вечеру передерутся. Со смертельным исходом.
Захожу к нему, спрашиваю, зачем позвал. Козодоев закашлялся. Как будто пудель залаял.
— Ты понимаешь, какая штука паршивая получилась, шут этот гороховый, художник, Володька хромой… Застрелился вчера.
Тут забросили мне в голову стальной кубик. А воздух перестал всасываться в легкие, превратился в клейкую вату.