Катерина отошла к окну, пока слуги выполняли докторское распоряжение, грохотали тазами и таскали кувшины с водой, опорожнив, судя по всему, весь колодец. Она видела его ставшее почти лиловым огромное лицо, слышала клокочущий рев внутри груди, жалкое бульканье в горле, вдыхала зловонное это дыхание и видела темно-кровавую жижу, которая мутно стекала в тазы.
«А голубь-то был неспроста!» — Она машинально припомнила голубя, который влетел в ее утренний сон.
Сколько прошло времени, Катерина не знала. У нее уже не было сил ни ужасаться тому, что происходит, ни ждать того, чтобы все это кончилось. За окном было холодно, но торжественно, празднично раскинулись внутри этого зимнего холода обнаженные яблоневые деревья, трепетно, безбоязненно устремились в небо кипарисы, и яркие птицы с лиловыми клювами так бодро и страстно кричали друг другу, что все хорошо и не нужно бояться…
— Промыли насколько могли, — сказал сухо доктор. — Но он заражен. Кишки его съедены наполовину.
— Чем съедены? — тихо спросила она.
— Червями, — ответил он просто. — Отсюда и вонь. Cruditate. (Диспепсия злокачественная. —
— А можно лечить?
— Да зачем? Все равно его вряд ли вылечишь. Кроме того, и мозг пострадал за истекшую ночь. Я пьявки поставлю, конечно, но вряд ли… Похоже, что к ночи все это закончится.
После ухода молодого специалиста Катерина попросила оставить ее наедине со спящим да Винчи. Слуги убрали грязь, вынесли тазы, вымыли пол и удалились. Отвратительный запах сырой рыбы почти не чувствовался. В спальне открыли окно. Она стояла близко от кровати и, не отрываясь, смотрела на больного. Это был он, который любил ее и которого она любила, он, который спас ее от нужды и дал ей пристанище, — он, тот самый человек, с помощью которого она надеялась вырастить своего сына в тепле и достатке. Но того человека как будто и не было больше. Черты его красивого и сильного лица, на котором так хороша была ослепительная улыбка, так шло ему лукавое подмигивание при исполнении старинной кастильской песни «Эй, Жора, подержи мой макинтош», изменились до неузнаваемости. Мучительное удивление застыло в них, словно он — хозяин этого лица и сильного тела — пытался понять, куда его кто-то уводит сейчас, нельзя ли вернуться обратно.
Она сглотнула слезы, целое море слез, вдруг наполнивших горло, позвала слуг и, велев им не спускать глаз со спящего, побежала на свою половину. Леонардо, сидящий на коленях у няньки, радостно встрепенулся, спрыгнул с этих толстых, горячих колен и подбежал к матери, подставив ей лоб для поцелуя.
— Tuo nonno muore (Твой дед умирает —
Он был слишком мал для того, чтобы понять ее, но грустное и одновременно светлое выражение, как будто он не только понял, но и осознал сказанное, появилось на его чистом, добром лице. Он обхватил материнскую руку и замер.
— Ты не накормила его? — спросила она у дородной, здоровием пышущей няньки.
— Кормила, кормила! — ответила нянька.
— Пойдем погуляем.
Надела на него поверх полотняного белого платьица плотное шерстяное, отороченное собольим мехом, красный бархатный берет, слишком большой для его головы, в котором сразу же потонули темно-русые кудри и верхняя половина выпуклого лба, взяла в свою руку его вспотевшие пальчики, и они вместе спустились в сад по широкой боковой лестнице, ведущей из спальни наружу. От горя все мысли ее перепутались и слева в груди что-то странно давило.
«А если он даже и выживет, разве он будет таким же, как прежде? Ведь доктор сказал: его мозг поврежден. И Пьеро прогонит меня: нужны деньги. Он, верно, захочет все это продать. И он отберет у меня Леонардо».
Ей нужно, конечно, вернуться к нему, сидеть там и ждать, пока он не умрет, но страх не пускал ее. Она вспоминала, как сладко жилось им — ночами особенно, но где это все, раз сейчас вместо друга, любовника, опекуна в той комнате, где вечером он ее поцеловал, прощаясь с ней на ночь, на той же кровати, где вместе они погружались в беспамятство, исполненное жара, крика и блеска, как будто все звезды, сорвавшись с небес, летели на них, и горели, и гасли, и вновь разгорались, был этот, с закаченным взором и запахом сгнившей воды изо рта?! Ее колотила бессильная злоба, как будто и он ее предал.
«Они отберут у меня Леонардо, — стучало в висках, в горле, даже внутри ее побелевших, ослепших зрачков. — А я не отдам его. Нужно бежать».
Сжимая руку ребенка, она уходила с ним вместе все дальше от дома. Впереди выросла деревянная церковь, холмы, покрытые облетевшими виноградниками. Леонардо, не плача и не капризничая, торопился в ногу с ней и быстро-быстро перебирал своими новыми башмачками, красневшими из-под оборки зимнего платья. Вдруг чья-то тень перегородила им дорогу.
Катерина подняла глаза. Тот самый старик, ничуть не изменившийся за три года, появился так же неожиданно, как он появлялся всегда.
Любопытный, кстати, комментарий оставила рукопись: